Разносчики были не для одних людей, но и для животных.
Поутру, так часов в семь, в восемь, когда все уже пробудились давно, «господа» еще позевывают или спят, ходили особые разносчики с деревянным узким и длинным лотком и выкрикивали деловито, но не протяжно, точно немножко стесняясь своего товара:
– Кошкам – флейш!
Почему последнее слово было «флейш», а не «мясо», постичь никогда не мог.
Обычно эти кошачьи благодетели получали от кухарок и хозяек помесячную плату за определенную порцию «флейша» по числу наличных кошачьих душ в доме, и каждое утро, к неописуемой радости Васек и Машек, отлично знавших голос своего благодетеля и час его появления, кухарки получали обусловленную порцию «флейша» и потчевали ею мудрый кошачий народ.
Народ этот, надо сказать, пользовался известным почетом в елоховских «палестинах».
Помню, я, уже взрослый, спросил одну старушку:
– Ну как, бабушка, живешь?
– Слава Богу, – отвечала она, – и пеу́н, и мяу́н есть.
Это значит: живет она своим домком, и петух у ней есть с курочкой, и кот у ней есть, неспящий защитник ее хозяйства от многовредительного мышачьего народа.
Воззрение этой старушки на кота – к чести ее будь сказано – не далеко отстояло от воззрения Шарля Бодлера, который, испытанный скорбями и соблазнами «искусственных эдемов», выразился о своем собственном коте:
(Мой перевод. – С. Д.)
В самый разгар 1905 года я поставил себе однажды вопрос:
– Можно ли в Москве умереть с голоду?
Это был прямой и точный вопрос: я не спрашивал себя, можно ли в Москве остаться без работы, можно ли остаться без теплого угла, можно ли в Москве холодать, наготовать, я спрашивал лишь, можно ли голодать, в тесном, собственном смысле слова, и дойти до голодной смерти?
Я знал к тому времени довольно хорошо жизнь мещанских, ремесленных и фабричных углов и знал, как трудна и горька была жизнь во многих из этих углов, но я знал и то, как, чем и где питается эта народная Москва, и чем больше узнавал это, тем тверже и крепче принужден был ответить на свой вопрос:
– Нет, в Москве с голоду умереть было невозможно.
Сколько нужно было, чтобы в Москве в первой половине 1900-х годов сытно пообедать одинокому человеку в теплом помещении за чистым прибором, за столом, накрытым скатертью?
В любой столовой попечительства о народной трезвости, которых с начала 1900-х годов пооткрывалось много в людных местностях Москвы, в том числе и на Немецком рынке, пообедать там стоило 7 копеек. Я сам много раз обедывал за эту цену, и вот как обедывал.
За эти 7 копеек давали глубокую, с краями, тарелку жирных мясных щей и такую же тарелку гречневой каши с говяжьим салом. Черного хлеба при этом полагалось есть «сколько влезет». После такого обеда – по желанию с фунтом, с полутора, с двумя черного хлеба – человек вряд ли мог уже не только «умереть с голоду», но вряд ли к человеку, ежедневно так обедающему, шло бы название «голодающего» или «недоедающего». На такой обед же требовалось всего иметь 2 рубля 10 копеек в месяц.
Если б человек этот в той же для всех открытой столовой пожелал пообедать еще сытнее, то ему подали бы тех же щей с большим куском говядины, а в кашу положили бы не сало, а русского масла, – и за это взяли бы еще пятачок; обед обошелся бы в 12 копеек.
Если б человек этот пожелал выпить перед обедом, то ему пришлось бы зайти в одну из «казенок», всегда бывших где-нибудь по соседству с «трезвостью», и взять за 8 копеек так называемый «мерзавчик» – 1/5 бутылки очищенной водки – и выпить его. Где? Вот тут было действительно неудобство: в «казенке», в самой винной лавке, строжайше запрещалось, в столовой трезвости – тем паче. Но выпить «мерзавчик» было таким «быстрым» делом, что его успешно совершали на улице, в подворотнях, в подъездах.