И я гордился, что две бригады ждут наверху и волнуются – получится ли у меня. После каждой пайки я надевал авиационные варежки поверх перчаток с отрезанными пальцами и ждал, пока согреются исколотые тросом руки.
И когда вечером в лучах берегового прожектора антенна дернулась, а затем уверенно нацелилась в звездное небо, я проглотил комок в горле и дал настучаться по моей озябшей спине… «Большевик» Боря стиснул меня в медвежьих объятиях и сказал, покашливая, что любит меня.
Въедливые военпреды приняли у «большевиков» антенный комплекс и улетели в Ленинград. Про отрубленный кабель знали только наши бригады.
Я пробыл в Росте до марта – проголосовал на выборах в Верховный Совет СССР, и меня отозвали телетайпограммой на завод, а через неделю, перелетев страну на турбовинтовом гиганте Ту-114, приземлился в Хабаровске и оттуда добрался до Комсомольска-на-Амуре – там в наладочную бригаду срочно требовался радиомонтажник.
Шапка падала, когда я задирал голову, чтобы оглядеть шестнадцатиконтейнерную атомную лодку, стоящую в цехе на стапеле. Жуткое дело. От киля до верха рубки – метров тридцать. Треть Исаакиевского собора.
И как мелко выглядит черная лодка, похожая на перевернутый баркас, когда ее показывают по телевизору в какой-нибудь гавани…
И жуткое чувство гордости за страну – сколько у нас умных людей, если мы можем рассчитать, построить и отправить на несколько месяцев в автономное плавание эдакого кита. Нет, Америке нас не забодать!
В Комсомольске я заменил тонким, как скальпель, паяльником два диода в приборе наведения ракеты и, купив на сахарно-сверкающем льду Амура сетку черных замерзших миног, а в Военторге – шикарные японские ботинки с тупыми носами, прилетел под Новый год в Ленинград – сдавать зимнюю сессию. Отец любил маринованные миноги и гордился, что младший сын уже ездит по стране и работает на секретном заводе.
Вытащив из духовки традиционного гуся с яблоками и капустой, отец стал посыпать его какой-то толченой зеленью, и мы заговорили про аджику, маринованный чеснок и прочие любимые нами приправы.
Я не знал, что отцу оставалось три года жизни, и наши разговоры носили вполне бытовой характер. Казалось, мы еще наговоримся. Только спроси – и отец в подробностях расскажет тебе и про войну, и про Кирова, который поил его в Смольном чаем, а потом подарил два билета в театр, и как их с матушкой сначала не хотели пускать в царскую ложу, а когда узнали, кто дал билеты, расшаркались и бережно пододвинули кресла. И на матушке было бархатное платье с меховой оторочкой, взятое у соседки, а на отце – серый железнодорожный китель с белым целлулоидным подворотничком. Отец тогда привез по заданию Смольного целый эшелон с фруктами для детских домов Ленинграда, и его вызвали доложить о поездке.
Японские ботинки оказались мне велики и, отплясав в них Новый год, я сдал их в комиссионку.
Стокгольм. Уличное кафе.
Грек Димитриус.
Ледяная вода в бутылке.
Рыжая свиристелка Катька. Рыжая симпатичная свиристелка.
Мне сорок четыре. Целая жизнь позади. Как сказал литературный приятель, с которым мы месяц писали свои романы в избушке на окраине зимнего леса: «Пушкин в это время уже помер. А мы, идиоты, – живы…».
Последнюю фразу он произнес с некоторой гордостью.
Димитриус говорит, что ему пора ехать на дачу, но завтра он ждет меня в гости, и объясняет, как лучше добраться.
Катька скороговоркой спрашивает меня, можно ли и ей приехать.
– Можно мы приедем вместе? – спрашиваю я Димитриуса.
Он на секунду задумывается и с улыбкой кивает: «О’кей! Жена и сыновья будет рады!» – И благодарит Катрин за помощь в общении.