После сада мы с Петькой попали в разные школы, но в пятом классе снова встретились и оказались за одной партой. Правда, нас рассадили через пару дней. В шестом классе мы подрались. Мне надоели его бессмысленные интриги в отношении новых одноклассников. Правда, новых для меня, а не для него. На следующий год Петька ушёл из этой школы…
Мы встретились в девятнадцать лет. В своей жизни он уже наломал дров, разбивался несколько раз на мотоцикле: имел искусственную пластину в черепе, стальную спицу в ноге, раздробленной на мелкие косточки, вторая нога была просто сломана, руки само собой тоже сломаны. Сломанные ребра Петька за травмы не считал. В армию мы не ходили, на меня тоже упал свет его кармы. В пятом классе мы с ним записались в секцию горных лыж по его инициативе, и отправляясь на второе занятие, я попал под машину. Никаких сломанных костей – ссадина на плече и на голове, но было сотрясение мозга с парой эпилептических припадков в детстве… Тогда же в девятнадцать лет Петька рассказал, что какой-то Бык проигрался Струте в карты. Я не стал уточнять, что было проиграно, но Петька с Быком пришли к Струте, чтобы его убить. Ни много, ни мало. Им открыла мать Струты. Его не было дома. Они ушли, но хотели идти снова… Петьку удалось отговорить. Я просто сказал, что Струту не надо убивать. Мой бывший друг опять не проронил ни слова.
По слухам, Струту убили, но это случилось позже, и он сам протянул руку своей судьбе. Сидя в тюрьме, Струта не оставил вооружённому охраннику другого выбора…
Петька умер примерно лет в сорок. В трамвае уже после собственных сорока я как-то встретил малыша, который сидел на коленях у отца. Он на меня смотрел сосредоточенным, как у Петьки, взглядом. Пока я смотрел в ответ, малыш широко хлопнул веками по глазам и уснул. Чьи воспоминания его усыпили, мои или свои собственные?
Совесть и воспринимающий центр состоят друг с другом в каких-то отношениях: «Разум с честностью – в превеликой ссоре», – так характеризует эти отношения И. А. Крылов, но совесть в этих отношениях выглядит более безусловной, если блокировала до полной немоты мой центр, когда я думал, что буду врать воспитательнице про туалет. Центр, конечно же, обусловлен, но, если бы я содержал в себе только этот обусловленный момент, можно было бы согласиться с Ницше: «Нет никакого «я»!», – я был бы сформирован обстоятельствами жизни, но совесть задаёт интригу. В то же время мы находимся в реальности, в которой быть только совестью – самоубийство. Я ни при каком условии не могу отказаться «себя», который выкручивается и лжёт, – но как я могу быть одновременно безусловным и обусловленным? Это – противоречие в определении. С другой стороны, «неразгаданный феномен человека» давно бы разгадали без этого противоречия.
Я могу быть безусловным, должен быть безусловным, но совесть, как безусловное, не включает в себя то, что я считаю собой…
Взаимоотрицание совести и лжи тоже какое-то не прямолинейное, вопрос ещё запутывается тем, что безусловная совесть не может иметь регулятор применения. Она прекращает быть безусловной, регулятор становится безусловней. Моё сознание, таким образом, имеет не вполне ясное начало: на всех этапах своего становления содержит обусловленные моменты: сознание ребёнка, сознание подростка, сознание взрослого, – мы являемся продуктами общественных отношений. Видимо, надо исходить из того, что «я» появляется на свет в результате рождения, но утверждать, что я родился с совестью и наткнулся на неё в три года, будет заверением.
С чем я родился, – бог его весть?! А вот, когда у меня родился сын, в возрасте одной недели он умел плакать с разными интонациями. Его тоска, требовательность, нетерпение, отчаяние, и даже вопрос выражались одним звуком: «ы-ы-ы». Никакого жизненного опыта у него ещё не было, ребёнок умел сосать титю и лежать на спине. Тем не менее, плач выражал весь спектр человеческих смыслов, который я мог найти у себя.