Выставку Пикассо открывал в Москве Илья Григорьевич Эренбург. Когда публика стала волноваться, он произнес знаменитую фразу: «Вы ждали эту выставку двадцать пять лет, подождите еще пять минут!» Толпа засмеялась и успокоилась.

Необходимое для меня отступление.

Думаю, сейчас у многих – и старых и молодых – сложился своего рода антимиф касательно Эренбурга.

Французы называли его «великим европейцем». А у нас пересчитывают его компромиссы и отыскивают недостойные поступки. В 1991-м, в столетнюю годовщину его рождения, о нем сказали по телевизору: «Ему покровительствовал Сталин, и он был автором мемуаров». И всё. И сейчас о нем говорят и пишут много дурного. Уже одно то, что он уцелел в сталинское время, что ему разрешали ездить за границу и подолгу там жить, что его не арестовывали, – вызывает ненависть и позволяет либеральствующей голытьбе поносить покойного писателя последними словами. К тому же он был официальным общественным лицом, делился своими политическими наблюдениями с правительством и спрашивал «мнение сверху» (письма Эренбурга членам правительства недавно опубликованы в числе других замечательно интересных писем), постоянно участвовал во всяких высочайше одобренных международных конгрессах.

Едва ли в те годы многие сохранили белизну одежд, страна пережила десятилетия постыдного конформизма, под письмами с требованиями расстрелять Бухарина и Каменева стояли имена, которые нынче принято произносить с придыханием, да и не на этих страницах вести полемику о доле компромиссов, совершенных даже самыми достойными писателями. У каждого есть своя доля ответственности и нет права судить тех, кто волей или неволей прикасался к кровавой власти. У меня нет достаточных аргументов, чтобы оспорить скверные подозрения по поводу поступков Эренбурга (прежде всего нет и прав на это), как нет аргументов и у хулителей его. Вероятно, Эренбург поступал как многие, но кто, кроме него, так много сделал для утверждения достоинства западной культуры в тоталитарном Союзе!

Еще не прочитав ранних его романов и тем более стихов, лишь понаслышке зная о некогда знаменитой книге «Хулио Хуренито», я читал его военные статьи и корреспонденции (он писал порой по две статьи в день). Весной 1948 года я открыл новый роман «Буря», тогда его рвали из рук: Париж, любовь, Сопротивление, печальная красавица Мадо. Люди постарше еще до войны зачитывались «Падением Парижа», там было жесткое предостережение, пронзительная любовь к Франции, но переиздавать его не спешили. А в «Буре» был Париж: «С каждым днем город все сильнее и сильнее притягивал Сергея к себе; он влюбился в тусклую загадочную Сену, в тротуары, то сизо-синие, то фиолетовые, обмываемые частыми дождями, отражающие рой неспокойных огней, в прохладу узких улиц, в морскую сырость, в избыток цветов, бус, слез, в печальное веселье толпы, которая и на краю смерти отшучивается, – влюбился не в тот прекрасный, блистательный Париж, который днем и ночью осматривают караваны разноплеменных туристов, а в серый, будничный и необыкновенный».

Тогда я не читал Бунина и Газданова, едва знал картины Марке, но и такие отрывки, пусть не лишенные пафоса и даже клише, вызывали тоскливое волнение. За этим была любовь к той жизни и той культуре, которые полагалось ненавидеть и презирать.

Я помню, знаю, чем он был для людей моего поколения. Эти бесконечные – в самые глухие, еще сталинские годы, – порой бессильные и наивные, порой рискованные статьи о значении и достоинстве культуры – культуры европейской. Сейчас никто не хочет вспоминать, как его топтали, как унижали.