– Какой, к чёрту, толмач тебе, урядник, нужен? Сам, что ли, на другом языке разговариваешь?

Гордо выпрямился урядник, глаза сверкнули:

– На мужицком – не гуторю, ваше высокоблагородие. Наш кубанский говор – единственный. А вольноопределяющийся еще и инструктором-пулемётчиком назначен.

– Тьфу на тебя, Иван, – махнул рукой есаул, – пулемёт-то у нас откуда?

– Отобьём, господин есаул. Их там, за проволокой, хватает.

Судьба миловала Алеся. Пронеслась «волчья стая» есаула Шкуро по тылам Минской губернии, затем по отрогам Южных Карпат почти без потерь. Теперь направлялась в Персию, служить в составе Отдельного Кавказского кавалерийского корпуса генерала Баратова.

* * *

– Слышу, Иван Антонович, – встрепенулся Алесь. – Вспомнил, как господин есаул меня недоразумением нарёк. Видать, до сих пор так считает.

– Ты просто до войны негодный, – вздохнул урядник, – а так-то – парень добрый, грамотный. Иной раз завидки берут: откель столько всего знаешь?! Я чего зашёл до тебя… Дюже на душе неспокойно. Может, стихи свои расскажи, а?

– Сто раз говорил, Иван Антонович, не мои они. Поэт у нас есть такой – Максим Богданович.

– Добре-добре, памятую. Читай. Что-то уж больно заскучал я, – закрыв глаза, Кочубей откинулся на спину, губы изогнулись в полуулыбке.

– Сумна мне, а ў сэрцы смутак ціха запявае:
Сцежка ў полі пралягае, траўкай зарастае.
Каля сцежкі пахіліўся явар да каліны, —
Там кахалiся калісь-то хлопец i дзіўчына,

– вздохнул Алесь.

– Вот! Гляди-ка: не наш язык, а всё понятно. И у меня точно так было. Дальше-то что, Алесь?

И звучит в теплушке горькое:

– Ой, ішла дарога долам, ды ішла і горкай, —
Не схавалася дзіўчына ад тэй долі горкай:
Бо ляжыць яе дарожка, траўкай зарастае;
Сумна глянуць, цяжка бачыць, жаль душу праймае[12]

5

Толпа на привокзальной площади шипела, гудела и плевалась, словно вода в котелке, поставленном на огонь. Куда ни глянешь – всюду солдатские шинели, казачьи бурки, папахи, винтовки. Редкими вкраплениями – штатские. Все рвались на юг… В переполненных поездах пассажиры с драками занимали места в тамбурах, на крышах. Составы двигались не спеша, на крупных узловых станциях стояли сутками – железнодорожники тоже митинговали.

Суетились гражданские, не без основания опасаясь за свои мешки, чемоданы и карманы. Женщины непрестанно прикасались к потайным местам, проверяя на месте ли драгоценности – деньги нынче не в почёте: ни керенки, ни старые рубли… Солдатские лидеры наловчились: прорывались к диспетчерам с оружием, полчаса угроз, и теплушка сдвигалась с места…

То в одном, то в другом месте на перроне вспыхивали, перебивая друг друга, частушки да песни:

– Не жмись, не журись, пачалася нова жисть…

Вздыхала гармошка в умелых руках, тосковала окружившая гармониста толпа, подхватывала, не сговариваясь, расходясь на два голоса:

– Над Кубанью, над рекой, да ехал парень молодой…

А где-то и в пляс пускались:

– Ой, вагон ползёт, ой, качается,
Казак к миленькой возвращается…

Кажется, только Кочубей с Алесем не разделяли ни бьющий через край энтузиазм, ни смятение, заглушаемое песнями да плясками – кто знает, как жить в той «новой жисти», которая наступила. Вот и обтекала гудящая толпа прислонившихся к старому тополю казаков. Не дай бог, заразишься их отрешённостью да задумаешься…

* * *

…Персия в первые дни показалась раем: в ручьях рыба плещет, в высокой изумрудной траве, щекочущей брюхо лошадям, хочется лежать, раскинув руки, и слушать щебетание птиц… Постреливают, ну так на то она и война.

Гаранский перевал обнажил правду: рай заселён, вновь прибывшим здесь не слишком рады. На редких привалах, если мгновенно не засыпали, казаки поговаривали о предательстве генералов, отвечающих за снабжение армий, робко шептались, что войну пора кончать и возвращаться домой – своя земелька стонет без мужских рук.