Но слезы все же появятся и в дневнике. И, как ни странно, в первый раз это будет связано не с гибелью людей, а с гибелью техники.

«Тут были все рации штаба семидесятой. Проехав до двух километров по болоту в направлении оз. Люболяды, мы остановились. Стояла ясная июльская погода. Кругом было слышно треск немецких автоматов. Они курсировали по дорогам, а мы сидели в болоте, куда немцы не намерены были заходить, зная, что мы не боеспособны. Всё болото было переполнено людьми, лошадьми, обозами, машинами. Слышно было стон раненых. Кто, оставив повозку, ехал на лошади верхом, кто выводил из строя машины, кто лежал на большом мху, отдыхая после такого боя, а основная масса людей просто бродила по лесу, не зная, куда пробивать путь.

Я посмотрев на карту. Выхода никакого не было.

“Что делать?” – спросил я полковника Зарецкого. Я нагнулся с картой к нему.

“Уничтожай машины и выводи людей. Лучше всего вывести из строя так, не поджигая, чтобы не демаскировать себя”.

Тяжело было говорить такие слова, но еще тяжелее было их выполнять.

Я включил приемник. Нас вызывала армия. Я ответил, что “слышу хорошо” и больше не отвечал, хотя главная рация добивалась такого ответа. Хотел покрыть их русским матом по эфиру, и этим ответить им в последний раз нашу обстановку и согнать свою злобу на их прошлых действиях, но не позволяла человеческая совесть.

Включил Москву. Совинформбюро сообщало: “Наши войска, после упорных боев, оставили город Кривой Рог и город Николаев. Судостроительные верфи в Николаеве взорваны”.

Я в последний раз повернул переключатель на силовом щитке в положение “Выключено”. Снял приемник “УС”. Запрятал его во мху.

“Машины и рации выводить из строя”, – отдал я приказ.

Пилевин выводил ходовую часть, Петров – зарядный агрегат, Коротыч штыком прокалывал шины, выводил передатчик. Сжав зубы, чуть дыша, я смотрел на все это. Невольно, по вспотевшему лицу, как у ребенка, катились слезы».

Так мог плакать над уничтоженной техникой именно лейтенант Крыщук, «по профессии заядлый радист». А мне снова вспомнился Платонов: «Машина “ИС” одним своим видом вызывала у меня чувство воодушевления; я мог подолгу глядеть на нее, и особая растроганная радость пробуждалась во мне – столь же прекрасная, как в детстве при первом чтении стихов Пушкина».

Начни мне отец когда-нибудь рассказывать эту поэтическую жизнь своей души, эту драму уничтожаемой техники, понял бы я его?

Между тем от веселой гулянки на веранде в Песочной до этого эпизода в болоте прошел всего один месяц войны. Такое кино, такая драматургия, которую для дневника придумывает без творческих усилий сама жизнь. До победы оставалось еще четыре года, в том числе – смертельные бои за Невскую Дубровку. Но они об этом пока не знают.

* * *

И все же то, что я цитировал до сих пор, это попытка повествования. Ежедневные записи суше. Их глагольность – вечная, несбыточная после Пушкина мечта русской прозы. «Художественность» сидела (буквально) на голодном пайке.

Не знаю, представляют ли эти записи интерес для специалистов. Для меня суть боевых перемещений непроницаема. Я понял только, что на войне тоже была жизнь. Дневник отца первый этому свидетель. Записи велись и во время окружения, и в дни тотальной бомбежки и артобстрела. Карандашом. Даты и заголовки выводились цветными карандашами, с подчеркиванием. Почерком, которому бы позавидовал князь Мышкин.

Эту черту отца я унаследовал лишь частично. Люблю начинать новые тетрадки. Люблю выводить заголовки над тем, что через несколько дней превратится в косые, неразборчивые черновики и конспекты. На четыре года войны меня бы не хватило.