Подкрепленный этими мимолетными утрированными воспоминаниями, он надменно решил, что Гаррисона, пожалуй, лучше все-таки не увольнять. Гаррисон служил у них офис-менеджером и занимал эту должность почти двадцать лет. В сущности, Джулиан был не в том положении, чтобы увольнять его, но любой человек хоть с каплей воображения заметил бы, что методы Гаррисона безнадежно устарели и что его единственная забота (то есть снижение накладных расходов) начинает серьезно препятствовать развитию и даже портит репутацию фирмы. Своей должностью Гаррисон был обязан изворотливой дальновидности по отношению к дяде Джозефу, и заключалась она главным образом в тошнотворно диккенсовской и никчемной памяти на вражду и распри, которой дядя Джулиана, сам никогда и ничего не помнивший, от души наслаждался. Ладно, подумать об увольнении Гаррисона можно и в Париже. Он втайне хотел, чтобы Париж поскорее остался позади; Джун сказала, что вообще-то не говорит по-французски, и ни у кого из них не было там близких знакомых, но все же будет машина и можно ходить в кино. Джун считала, что французские фильмы гораздо лучше английских или американских – как раз сейчас она говорила об этом его отцу, и он, чтоб его, расспрашивал, почему она так думает. Бедняжечка, она вся раскраснелась и, конечно, понятия не имела почему. С внезапно вспыхнувшим стремлением оберегать ее, он коснулся ее руки, нервозно комкающей под столом салфетку. От его прикосновения она повернулась к нему с такой сияющей благодарностью улыбкой, что на миг он понял, что любит ее.
Слушая сложного в общении и привлекательного молодого человека Дейрдре, миссис Флеминг изучала лицо своего мужа – в настоящий момент неприкрыто, почти оскорбительно лишенное выражения, – а тем временем он выяснял у Джун ее предубеждения и пристрастия. Это отсутствие выражения было настолько полным, что она в него не верила, хотя наблюдала множество раз, и теперь вглядывалась пристальнее обычного (возможно, из желания защитить Джун?) – искала на его лице какие-нибудь следы ума. Но его большой бледный лоб был гладким; бледно-голубые, почти круглые глаза не имели даже известной пристальности искусственных; а его губы – такие непохожие друг на друга, настолько непарные, что невозможно было думать про них «рот», – касались одна другой и разделялись во время еды или разговоров, словно их не интересовало ни то ни другое. Миссис Флеминг полагала, что в такие моменты мозг ее мужа неистово работает, но отгораживался он так привычно и всецело, что она никогда не знала этого наверняка. Вероятно, ему было скучно. После первых трех лет их совместной жизни следующие двадцать она провела в борьбе с его скукой и, как внезапно поняла она сейчас, без малейшей надежды на успех, так как с самого начала он непредсказуемо и неумолимо противостоял ей. Именно он предложил устроить этот званый ужин; он воспротивился ее малейшей попытке оживить этот ужин менее подконтрольными гостями, и она, будучи в обособленном и опасном положении, зная лишь половину его замысла, не стала настаивать.
Теперь же, внезапно закончив с Джун, он наклонился к Дейрдре и негромко произнес педантичным тоном:
– А ты, дорогая моя Дейрдре, ни в коем случае не отвечай на письма до тех пор, пока ожидание получателя не будет притуплено отчаянием. И ты никогда не станешь Клариссой. Голос подведет тебя в телефонном разговоре, и твоя добродетель, не в силах уклониться каким-либо цивилизованным способом, беспокойно перевернется в своей двойной могиле.
А Дейрдре, знавшая отца достаточно хорошо, чтобы не благодарить его за подарок на день рождения, отозвалась: