Заборовский двор не отличался изяществом. Здесь не было ни цветущих розовых кустов, ни благоуханных липовых аллей с дорожками, посыпанными золотистым песком, поскрипывавшим под ногами хозяев и гостей. Весной на задах деревья стояли как будто припорошенные бело-розовым снегом, а осенью изнывали и гнулись от тяжести пёстрых плодов. Летом линейно зеленел огород, и перед домом зацветала старая, разросшаяся сирень, потом распускались пионы и ещё какие-то незамысловатые цветы. Пока было тепло, под сирень ставили стол для чаепития и плетёные стулья. По утрам в мае со стола смахивали белые звёздочки с жёлтыми узелками внутри. Потом сирень отцветала, и смахивать было нечего. Тогда просто набрасывали скатерть со спутанными кистями и ставили самовар.
А ещё на дворе были сараи – дровяной и каретный, кухня, собачьи конуры, загончики для прочей живности и тот самый флигель, к которому от дома вела протоптанная дорожка. Флигель был своего рода окраиной: одно окно его – в сенцах – смотрело сквозь заросли на хозяйский дом, а второе подмигивало уже Овчинникам. В этом-то флигельке, в глухом углу заборовского сада, и разместилась Ольга Митриевна.
В городе Ольгу Митриевну больше не видели. Само собой, прекратились и знаменитые «купания». Не появилась она больше на Балчуге, не потревожила стоячие воды Болота. Зато вся Москва постепенно узнала, что блаженная – матушка Ольга Митриевна – обретается ныне у Нифонта Заборова во флигеле; и мало-помалу начала торить туда тропу. Стали по Москве всё громче рассказывать, что одному Ольга Митриевна предсказала кончину, другому, наоборот, свадьбу. Там дунула, там плюнула, и глядишь – слепые прозревают, хромые ходят, глухие слышат, нищие благовествуют. Первым делом Ольга Митриевна взобралась на перину, и оттуда начала принимать посетителей, приносивших ей кто денежку, кто угощеньице, а кто и подарки посерьёзнее. Как, например, одна дама, одарившая Ольгу Митриевну золотым кулоном на золотой же цепочке. Барыня приезжала просить Ольгу Митриевну об исцелении малолетнего сына. Ольга Митриевна, выслушав просьбу, бросила барыне яблоко, которое до того держала в руках, и сказала только:
– Скок-поскок… пятка-носок… Яблоко съели, псалмы запели…
Придя домой, барыня ещё долго раздумывала над словами Ольги Митриевны и в конце концов заключила, что «запеть псалмы» значит то же самое, что «читать Псалтирь», то есть – покойника. Потому что, как известно, Псалтирь читают по умершим. А стало быть, есть яблоко ни в коем случае нельзя или же надо приберечь его для того, по ком и Псалтирь прочесть не жалко. Яблоко она спрятала в буфетные недра. Но сыну стало только хуже, лекарства не помогали, а врач объявил, что наступил кризис, который и прояснит: выживет мальчик или нет. Тогда барыня подумала, что у юродивых, возможно, всё следует понимать наоборот, достала яблоко и, разрезав его на дольки, скормила едва живому сыну. Мальчик яблоко съел и стал поправляться.
Период перинного лежания, сменивший период грязеваляния, знаменовался неусыпным уходом за Ольгой Митриевной заборовской прислуги. Во флигеле, откуда Ольга Митриевна не выходила, умаляясь и смиряясь утопанием в пуху и перьях, постоянно почти находилась Настя – одна из девушек, прислуживавших в доме. Настя же собирала с посетителей по двугривенному за вход. А с тех, кто победнее – по гривеннику. Сама Ольга Митриевна в эти дела не входила.
Обеды и завтраки Ольге Митриевне приносили от хозяйского стола, а на столе во флигеле кипел самовар и посверкивали матовыми искрами сахарные головы.
Правда, теперь Ольга Митриевна умалялась в белой рубашечке. Срачица, мочало, зипун и знаменитая лиловая скуфейка покоились на стуле под кивотом, как бы напоминая, что всё в этом мире зыбко, и перинолежание в любой миг снова может смениться грязевалянием. Только с палицей иерусалимстей Ольга Митриевна не расставалась, держа её рядом с собой на постельке. Да ещё разве волосы не прибирала.