Мне в молодости, что проходила на излете социализма (помню андроповщину и как Брежнев умер), тяжело было чувствовать себя в постоянной оппозиции к социуму, хотелось найти единомышленников. Из дома я мечтала удрать и сделала это, когда встретила Витю, с легким сердцем. Но и с его жесткими патриархальными принципами устройства семьи я согласиться не смогла. Я – за свободу-равенство-братство и феминизм (тогда, правда, я слова «феминизм» не слыхивала). Поэтому я с Витей тоже почувствовала себя одинокой, когда наша страсть-любовь прошла и началась обыкновеннейшая семейная жизнь.

Еще эпизод. Где-то за год до внезапной Витиной смерти сын мне говорит:

– А вы живите вместе на Ирбитской. Ты в одной комнате, вместо соседки, а папа – в другой.

– Зачем тебе это? – спрашиваю.

– Хочу, чтобы были у меня все, и папа, и мама.

– Живи сам с ним! Поживи недельку или месяц, раз соскучился. Давай иди – поживи (а он живал с папой).

– Нет, хочу чтоб все мы жили вместе. (Думаю, шутит. Смеюсь.)

Вообще-то я бы еще «помучилась», сейчас. Тогда мне казалось это просто невозможным. А Витина смерть меня просто срубила. Чем дальше, тем все грустнее и грустнее без него.

…Я подспудно ожидала-надеялась, что в старости глубокой, когда здоровья нашего и прыти поубавится и гордости тоже будет поменьше, тогда я приду и сдамся на милость победителя, оставив свои поиски жизненного героического пути (Витя ведь говорил, что он живее всех живых). И будем мы жить, как два старичка гоголевских, душа в душу. Два дружка… С ним дружить можно было.

Любить Витю – сложнее. Очень уж он был свободолюбив и переменчив. И неосторожен в связях. Плюс нерасчетлив в деньгах. И простоты душевной, и наивности, и горячего сердца – всего этого хватало у него.

Школы

Прохор в трех школах поучился и даже коммерческий лицей полгода посещал. Ну мы с ним и намучились! Витя ходил на родительские собрания (иногда – я, иногда – вместе), выслушивал всякие пакости и каждый раз клялся, что ноги его больше там не будет. Потом учеба закончилась, и Прохор пошел в цех – учеником кузнеца к Боре Цыбину. Сказал, что хочет быть пролетарием и работать своими руками.

Changes

Легко Виктор к вещам относился. Ченчи – мены его вещей меня очень удивляли. Быстро – вмиг – от них избавлялся. Я искренне считала, что Витя хитер и расчетлив. Ведь он намного старше меня, почти отец. Его знаменитые обмены – у того взять, сюда толкнуть, тому отдать и т. д. – казались мне результатом тонкого расчета, как у шахматиста, – вперед на сто шагов маэстро прикинул. Никакой логики в его манипуляциях я не видела, но подразумевала (вот она хитрость хитрости, искусство из искусств!).

И, только прочитав в некрологе Андрея Козлова, что это был бескорыстный обмен, импульсивный, экспромтный, простодушный, я вдруг осознала: так оно и было! Именно так! Выводить столь длинные цепочки в уме – голова треснет. Витя не выводил. Действовал легко, вдохновенно, находчиво. Порой себе в убыток.

Принес, помню, Витя мне однажды толстую кипу сажаевских акварелей и гуашей. На каждом листике с картинкой стояла печать: «Сажаев». А жила моя мама с семьей Сажаевых в одном доме, на Боровой, это рукой подать от Ирбитской. Поэтому и кипу рисунков в подарок я восприняла как должное. Что-то мне очень понравилось, чтото – нет… Через полгода Витя забрал охапку листов этих, и больше сажаевских работ я не видела. И только недавно узнала, что, оказывается, Витя подарил их сестрам Чупряковым, а они годами распихивали этих ворон и котов с печатью мастера по всем своим знакомым. А я бы все сохранила! В этом наша с Витей разница. Тогда, в середине 80-х, Сажаев каждый вечер после пробежки, часов так с 11 до 12, а то и до часу ночи, засиживался у нас на Ирбитской-стрит за беседой. А еще Витя сшитые им овчинные шапки продавал в Москве.