Привыкнув играть и шнырять по окрестностям в своей компании, мы и есть норовили сообща. Дома за столом на стульях не так вкусно и, главное, скучновато. Сговорившись устроить себе «обеденный перерыв» в своих крайне интересных занятиях, мои товарищи разбегались по домам и выходили с самым лакомым лакомством – ломтём ржаного хлеба, посыпанным солью или, если повезёт, сахарным песком… Ели во дворе все… Кроме меня. Отнюдь не потому, что я этого не хотел. Очень даже хотел. Но не ел. В буквальном смысле не так был воспитан… Мама, выросшая с детства в семье благородного воспитания, учившаяся в гимназии под высконравственным руководством классных дам, постоянно внушала мне: есть на улице – крайне неприлично. Еда у костра, в походном положении, неприличной не считалась: костёр – своего рода кухня или пикник, так сказать… Кстати сказать, мама терпеть не могла слова кушать, никогда не употребляла его сама и морщилась, когда слышала. Вот я и не ел на улице ничего, и не кушал. Пока однажды не взбунтовался:

– Мам! Ну, все ребята едят, мне тоже хочется, а они у меня спрашивают: у вас, что ли, хлеба дома нет?

– А ты, Стасик, мне не нукай, – строго взглянула мама. – Хлеб теперь, слава Богу, есть… Но я же сколько раз тебе говорила: культурные люди на улице, да ещё и на ходу, не едят… Это, знаешь ли, коровы пасутся на лугу и жвачку свою жуют, да лошади траву щиплют, а человек… Ладно уж, держи, – и она протянула мне полный кусок ржаного хлеба, не только посыпанный сахаром, но ещё и маслом намазанный – отец накануне паёк принёс. О, – это было верхом удовольствия – куда там нынешним пирожным. Я вышел на площадь чуть ли не с торжеством, но с опаской: а вдруг у других не будет масла на хлебе, – тогда получится, что я бяка – задавака. Масло оказалось у всех – пайки получил каждый офицер.

А вокруг всё было необычно и жгуче интересно. Мы только за город не выходили, поверив на слово своим родителям, что там бродят недобитые фашисты. Они и действительно где-то появлялись. Время от времени их отлавливали или они сами отлавливались с голодухи, и переправляли в лагеря военнопленных. Это были, так сказать, мирные немцы в военной форме. Они не устраивали диверсий, не стреляли по нашим солдатам, а просто скрывались, на всякий случай. Наверное, плен для них оказывался благодеянием: в лесу, может быть, казалось безопаснее, но зато и голоднее – еду ни попросить, ни взять было не у кого. Её производители и хранители разбежались от страха перед нашествием ужасных русских солдат.


Страхи, с одной стороны, основания имели, а с другой вбивались в немецкие головы искусственно и намеренно. Официальная геббельсковская пропаганда рисовала в воображении, и без того уж припугнутого, населения жуткий образ советского солдата, не признающего ничего святого и в силу своего неверия ни к какого Бога, и потому ещё, что под каской на голове у него самые настоящие… «рОги» (немцы делали ударение на первом слоге), как и положено нечистой силе, да ещё и немытой в европейских ванных. Уже пообвыкнув и не видя со стороны русских очень уж жестоких выходок, немцы всерьёз просили внешним видом подобрее наших солдат снять пилотки показать чертячьи «рОги». Солдаты смеялись, удивлялись и матюкались: надо же такое придумать про русских – дикари немцы. Леденили наивные души немецких обывателей и рассказы о насаженных на русские штыки младенцах, отнятых у живых ещё родителей. Подтверждались эти кошмары историческими свидетельствами о зверствах разъяренных казаков при взятии Варшавы армией Суворова во время польского восстания. Жесток с противником был великий полководец. Откликнулось через полтораста лет…