– Мишка! Где ты? Иди ко мне.

Миша выскакивал из кухни или из своего чуланчика, и Лёня сперва тут же шептал ему что-то, сопровождая свой шёпот энергичными жестами, a потом они оба шли в комнату Лёни и запирались.

– Ну как? – спрашивал Лёня, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

– A я почём знаю! – хмуро отвечал Миша.

– Ах ты какой! Ну, давай… давай испугаем Клавдию. Хорошо? Потушим в коридоре лампу, и как она пойдёт, так я на неё с сундука спрыгну, а ты ей под ноги…

– А кому достанется? Ишь ты!

– Вот трус! – возмущался Лёня. – Клавдии боится! Ну, давай что-нибудь другое.

– Всё равно заругаются, – мрачно пророчил Миша.

Лёня начинал сердиться:

– С тобой ничего не сделаешь. Мямля такая!

– Мямля! Я тебя за обедом так только чуть по затылку задел, а мне как напрело!

И тыкать тебя мне не приказано. Господам, говорят, «вы» надо говорить. Не ровня, значит, ты мне. А коли не ровня, так я и не хочу с тобой водиться.

Лёня чувствовал себя неловко, мигал глазами и оправдывался:

– Да разве я сказал, я? Ну, я?

– В деревне, небось: «Мишка, возьми с собой в ночное! Мишка, научи, как раков ловить! Мишка, дудочку вырежи! Мишка, покажи да подсоби». А здесь, вишь, барин стал?

– Да разве я сказал? Я? Ну, я? – кричал Лёня, краснея от досады и невольного чувства стыда.

Он помнил, что за обедом он не только не заступился за Мишку, но сам нашёл его поведение слишком развязным и неуместным.

Но Мише не хотелось ссориться. He хотелось, главным образом, не из-за того, что ему скучно было возвращаться в свой чулан и сидеть там одному, и не из-за того, что Лёня убедил его в своей невинности, а просто потому, что всё-таки с Лёней, с глазу на глаз, он не чувствовал себя «камардином» и не мог не сознавать своего превосходства над ним, а это было ему приятно, а когда ему было приятно, он не мог сердиться и ссориться.

– Господа-то дома?

– Никого нет. В театре.

Мишка с облегчением вздыхал.

И тогда устраивалась игра в бабки, как называл Мишка кегли, причём Лёня всегда был позорно побеждаем. Устраивались ещё другие игры, требующие ловкости и быстроты движения, а Лёня огорчался, что Миша ни за что не хотел играть в «воображаемые» игры и даже не понимает, какое в этом может быть удовольствие. Ни за что не хотел Миша вообразить, что он индеец, или разбойник, или отважный мореплаватель.

– Мишка! Понимаешь: это лес, – толковал Лёня, – видишь, деревья… Вон там ручей, а здесь овраг. Я будто ранен и выползаю из оврага к ручью напиться.

Миша слушал, оглядывался и принимался смеяться:

– Вот так лес!

И когда Лёня входил в свою роль и начинал делать и говорить что-то непонятное, стараясь втянуть Мишу в мир своей фантазии, тот только хмурился и недоумевал.

– Что же ты не можешь себе представить, что это лес? – негодовал Лёня.

– Горница-то? – спрашивал Миша. – Ведь горница. Аль леса не видал?

Но в один вечер Миша отказался играть.

Лёня долго звал его и наконец, рассерженный, отыскал его в его каморке. Миша сидел на своей постели.

– Ты что же? Не слышишь, я тебя зову? – спросил Лёня.

Миша не ответил и только поднял на него серьёзный, строгий взгляд.

– Ты должен идти, когда я зову, – вспылил Лёня и топнул ногой.

– Ишь ты! Барин! – презрительно сказал Миша и усмехнулся.

– Ты дерзить? – закричал Лёня, не помня себя от досады. – Ты смеешь?

– Чего кричать пришёл? Уходи! – спокойно посоветовал Миша, но лицо его грозно нахмурилось, и глаза стали злыми и враждебными.

– Нет, ты не смеешь! – продолжал кричать Лёня. – Я маме пожалуюсь… Мне нужно, а ты не идёшь.

– Играть с тобой, небось, звал, – сказал Миша, – а я камардин, я играть не хочу.