Дверь в комнату отсутствует. Вместо нее висят бисерные длинные висюльки. Бело-коричневые с красными вкраплениями.

Покойная бабушка любила природу. На всю стену приклеены фотообои – березы и водопад. Камни, мох, березовые сережки. Больше я продолжать не могу. Я ненавижу эти фотообои.

Слева, между стенкой и кроватью, стоит комод для хранения постельного белья. В него вделаны металлические рельсы. Кажется, это называется секретер, или нет, ведь он стоит на полу. На нем лампа, игрушки Луки. Внутри тоже игрушки Луки, потому что постель мы не убираем, а игрушки где-то надо хранить. Я думаю, что если бы мы не ленились и убирали кровати каждое утро, комната выглядела бы лучше. У нас появилось бы больше места и хоть какой-то уют.

Ванная у нас старая, но со стиральной машинкой. Я знаю, Лизе это важно. Она совершенно не умеет стирать руками, а также шить, вышивать, печь торты и драить полы мастикой. Я тоже не умею, да мне это и не важно. В ванной на кафельной стенке приделан поручень, чтобы бабушка, которая умерла, когда она еще не умерла, могла держаться за него и вытащить себя из ванной.

На кухне гарнитур, белый с синими цветочками. В доме моей бабушки стоит точно такой же гарнитур. Есть «уголок», который съедает все пространство, две табуретки, которые нам некуда убрать, а выбросить не можем, потому что они не наши, а парикмахерши, и стол. Стол мне нравится больше всего. Он новый, из настоящего дерева, светлый, и даже пахнет деревом, если приблизить лицо. Лиза покупает на него клеенки. Полгода на клеенку. Я грущу, потому что единственную в квартире красивую вещь уравнивают со всем остальным.

В доме все хорошо слышно. Но это, наверное, во всех домах. Иногда я слышу, как соседка за стеной, толстая тетушка с красным лицом, кричит на внука, что он ее достал. Ночью я слышу, как ходит в квартире над нами большая собака. Ее когти мягко клацают, от этого мне почему-то спокойно, как в детстве.

В доме пахнет. Говорят, что в любом доме чем-то пахнет. Я не знаю, чем пахнет в нашем. Теплым паром, оседающим на зеркала, когда Лиза варит макароны или гречку, деревянной стружкой, когда Лука точит карандаши; табачным дымом, тянущим с лестницы, отчаянием?

Лизы нет. Лука сидит на полу, роется в пластмассовом хламе, поет счастливую детскую песенку. Он видит меня, и все его лицо озаряет улыбка.

– Папа! Смотри, какие машинки. Если заклеить, из двух получится одна – больша-а-я.

Он тянет ко мне машинки, зеленую и черную с неоновой наклейкой. У обеих не хватает колес, торчат острые железные спицы, и я боюсь, что он поранится.

– Опять без тапок. Заболеешь, – говорю я, смотря на его маленькие ноги во влажных сморщенных носках.

– Нет, – отрезает он, как что-то неважное, – Ты же заклеишь, поможешь?

У меня сжимается сердце от его ясного взгляда, доверчивого и чистого.

– Если будет время, – отвечаю, – пойди, надень, тапки.

– Сейчас одену. Как хорошо, что ты пришел, – он снова уткнулся в свой хлам, тихий, сосредоточенный мальчик.

Через час я укладываю Луку. Иду к компьютеру проверить почту. В ящике письмо от родительского комитета Луки. Я ждал этого письма давно. Я его боялся.

«Уважаемые родители! Светлана Борисовна выдала договор на дополнительный английский язык. Начнутся занятия в феврале, один раз по вторникам, во второй половине дня. Точное время скажут позднее. Ориентировочно в 15:00. Стоимость 1100 рублей в месяц.

Завтра утром Ольга Дроздова раздаст документы: договор 2 шт., приложение к договору и заявление. Все заполняем и приносим в пятницу.

Еще предстоит поездка в цирк (в декабре). В ближайшее время будем сдавать деньги на билеты и проезд на школьном автобусе. Билеты по льготной цене – стоимость 750 рублей. По срокам сообщу отдельно».