– А я подумал было, что вы не придёте и навроде бы с голодухи забыл и про хлеб. Разговор с матушкой вашей коли был?
– В Покров день, – ответил брат.
– То-то, что в Покров ещё, – выглянул из-под очков Еня. – По Покрову, молодцы, – добавил с лукавинкой в глазах.
В той тишине, какая установилась в избёнке, я почувствовал шумок в голове, захотелось присесть или хотя бы опереться на что-то, но рядом, кроме топчана, где сидел хозяин, не было ничего. «Не будет у нас гармони», – подумалось.
Дядя Еня спустился с топчана. В очках и валенках выше колен он походил на кота в сапогах, смешным не казался, однако. «Невелик, а пригляден, – мелькнула у меня догадка, – свойский». Склонившись, вынул гармонь, с виду строгую, тёмного цвета, повыше той, на которой играл папа. Присев и устроив инструмент поудобнее, заиграл. В избе ожило. Посветлело словно. Зазвучал бодрый игривый голос:
Пристукивая ногой и глядя отрешённо в передний угол, дядя Еня творил новое дело, умеючи и так же старательно, как только что налаживал сеть, с той разницей, что сейчас и лицо, и голос его, повеселев, подобрели, стали другими, роднее и не такими строгими, чем когда мы вошли.
И я, и брат, похоже, забыли, зачем пришли и где мы. Песнь и гармонь увели нас в другую жизнь, в никуда, где никого, где и нас-то самих будто вовсе нет, – небытие вокруг да и только.
Оконце избёнки приглянулось лучику солнца, по-зимнему робкому, блёклому, запоздалому. Хозяин умолк. Взяв аккорд-другой, перестал играть. Нажав на басовый клапан, выпустил запас воздуха из гармони.
– Другую казать не стану, не продаётся она. Хотите, забирайте эту… Нагую. Голос она имеет что надо, вровень старинным, к тому же с грустинкой. Нагая, братцы, гожа для песенных и плясовых мотивов. Словом, не прогадаете.
Не знаю, о чём думал брат, а я – о той гармони, о прежней, на которой играл отец, с ярким рисунком из перламутра на корпусе, знал, что прежние красивые, звонкие. Такая у дяди Ени тоже была. И вот: «Не продаётся».
Хозяин смекнул, о чём наши задумки.
– Вижу, сумлеваетесь: раз нагая «современка», раздумья берут, смотрю, обоих. Согласен, она и цвета тёмного и без художеств на внешности. Но голоса-то всё одно стальные, точно такие же, как и у тех, у старинных. Замечу ещё, что Нагая – прочна. На ваш век хватит её, играйте себе на здоровье, а подучитесь, купите новую, если разонравится эта. – Забирайте, пока не раздумал. И день нынче зимний, недолгий, а до дому вам неблизко.
Уложили мы Нагую в санки и спустились к Свияге. Спешили знакомой дорогой, забыв сомнения. Сумерки. Снег звонче, чем давеча, как живые, катились салазки, на них наша покупка!
Достигли мы Волги. Дорога вела правым берегом, вверху Жигули над нами. Я позади и не свожу глаз с гармони. Споткнувшись вдруг, навалился на неё рукою, встал.
– Волки! – кивнул брат на торосы льда, что у берега, у самой закрайницы. Суетясь, звери рычали, сильные теснили слабых, покусывая, гнали их от себя прочь. Те упрямились, хотели тоже урвать свою долю, не уступая, грызлись нещадно.
Как разъярились! Невелика, видно, их жертва, мы бы не сгодились вприкуску.
– Бери, братишка, гармонь, и садись в санки, повезу. Шуми-играй покрепче в Нагую.
Устроив меня на возке, брат пошёл, набросив бечеву на плечи.
– Они бегут за нами! – закричал я.
– Пусть, играй пошибчее! Погибать, так с музыкой!
И я старался. Растягивая и сжимая вовсю мехи гармони, нажимал на клавиши враз и в одиночку, слушал, как звенели её голоса, приложив ухо к корпусу. Забывшись, подбирал на слух то, что играли отец и Еня.