– Заменщик Чистякова прибыл, – и добавил любимое: – Улю-улю!

– Знаю, видел.

– Женька вне себя от счастья. Пылинки с парня сдувает. Умора! В баню отказался идти, взял лейтеху под руки и скрылся в неизвестном направлении. Слушай сюда! Значит, так. Мои «слоны», грым-грым, сегодня в наряде по столовой, все заряжено, все притарят сюда, честь по чести, после отбоя. Посидим, старик, классно, грым-грым! Давно чего-то мы не напивались. А? Ты чего-то сказал? Ты что, заболел?

– Устал. Есть что-нибудь выпить прямо сейчас?

– Улю-улю! – Зебрев нырнул под кровать Чистякова. – Сколько тебе? – В руках у него была бутылка.

– Грамм сто…

Тяжело было пить технический спирт. Даже наполовину разбавленный соком или водой, отдавал он то ли керосином, то ли резиной, вставал поперек горла, а после бутылки такой гадости люди покрывались красными пятнами.

– Хавать пойдешь? – спросил Зебрев.

– Нет, спасибо, Иван. Раз вечером будет закуска, не пойду.

– Ну ладно, я пошел мыться – и на ужин.

– Там вода заканчивается.

– Бывай!

Какое-то время Олег вновь остался наедине. Расслабившись от спирта, он стал перечитывать последние письма жены. Лена никогда – ни в жизни, ни тем более в письмах – не жаловалась на сложности, писала только о хорошем, даже если этого хорошего было с крупинку за месяц. Писала, что любит его и ждет.

Рассказывала, как смешно говорит Настя, как быстро она меняется, как забавно наблюдать за детским восприятием мира, и непременно в каждом письме не забывала обмолвиться, что дочка очень любит папу, скучает.

Самому надо было бы сесть за письмо, но Олег никак не мог настроиться на правильный тон разговора с женой. На бумаге обычно складывались фразы общие, но и своей общей теплотой достаточные для человека близкого, переживающего разлуку и беспокойство. Писал он обычно сдержанно, коротко, из желания сберечь главные слова до возвращения.

…Лена поймет, Лена простит немногословие…

Вместить же в письме что-то скрытно-сентиментальное не решался из-за недоверия к армейским почтовым службам. Почта никогда не отличалась аккуратностью, особенно в военное время. Письма из дома часто опаздывали на неделю, а на оборотной стороне дважды встречался штамп «письмо получено в поврежденном виде». Это означало, что его вскрывали, проверяли, возможно, читали. Иногда письма вообще не доходили. В таком случае предполагали, что какой-нибудь стервец-солдат на почте в поиске денег – а в конвертах часто их пересылали – распечатал письмо и, ленясь заклеить, выкинул. Грешили и на особистов. А он не хотел, чтобы про его любовь читал какой-нибудь сотрудник особого отдела, желая узнать, о чем это там думает гвардии лейтенант Шарагин.

В казарме, стоило ступить старшему лейтенанту Чистякову на крыльцо, начался переполох, рапортовали один за другим бойцы наряда. Почти дрессировкой приучил он их к этому, по струнке заставлял стоять.

Женька был «под мухой», раскраснелся,

…где-то уже успел хряпнуть… вталкивал в комнату лейтенанта в союзной форме:

– Олежка! Ты чего лежишь? Подъем! У меня сегодня праздник! Глянь, кого я привел – заменщика!

– Очень приятно, Николай Епимахов, – проговорил новичок, застряв от нерешительности в предбаннике возле собственного чемодана.

– Проходи, проходи, – затаскивал его в комнату Чистяков. – Садись, скоро здесь будешь полным хозяином.

– Куда?..

– Да сюда, на стул. Стаканов надо побольше принести, – суетился Женька.

Он полез под кровать за бутылкой, удивился, что она уже почата. – От, бля, на полчаса отлучился!

– Что случилось? – не понял Олег.

– Водку кто-то скоммуниздил!

– Это я приложился.

– А-а… Ну… бтыть! Правильно, – одобрил Чистяков. И уже Епимахову: – Ладно, чижара, пить потом будем. Пошли тебе «хэбэ» все-таки получим. А то разгуливаешь по полку в союзной форме!