Антракт был испорчен. Снова стало скучно.

Пора, отчеканил он кому-то, но никто не слышал. Виктор начал отступление во вне. Леня, удаляясь вместе с эшафотом, внутри огромного, сплотившегося человечества, держал трафарет с надписью «Донецк», гордо расправив усы.

– Ты куда усы дел? – вместо ответа вопросил Виктор.

– Сбрил, – провел по губам Леня. – Мешают.

Раньше не мешали, подумал Виктор.

– А раньше?

– Да ладно, – неопределенно парировал в воздух Леонид.

– Что – Сергей? Работает?

– Нет. Уволился по сокращению.

– И чем занимается? – продолжил Виктор.

– Служит, – сразу коротко срезал Леонид.

Виктор предполагал, хотя и не желал такого ответа, потому что могла возникнуть необходимость прокомментировать, ахнуть и охнуть, восторженно-удивленно вздернуть вверх брови, сконструировать некоторое односложное созвучие, обозначая свое отношение, но возможно, он просто не хотел, и внутри булькнуло и встрепенулось нечто. Не удержался.

– Так он же избегал. И в универе военки у них не было.

– Теперь хочет.

– Убивать? Или умирать?

И зачем сказал?

Леонид мощно затянулся сигаретой, обнажая пепельный стержень. Боднул головой в грудь, но не достал.

– А ты не работаешь? Не монтируешь свои нетленные сюжеты?

– Нечего монтировать. Студия закрылась.

– Ну ничего. Теперь у нас своё телевидение будет.

– Я вида крови не переношу. Сознание могу потерять. Придется выносить на щитах.

Помолчали. Стало холодно вокруг. Провалилось крещение, крестник провалился в ничто. Стоял рядом человек с именем и усами, которых уже не было, и было почти смешно видеть его без усов, музыкально-пышных, с заворотом за верхнюю губу, и смотрел стеклянными глазами, как с картины плохого рисовальщика по контракту, не сумевшего передать выразительность и характер, не сумевшего передать эмоцию в мгновении.

– Так куда ты все-таки тогда исчез? – настала очередь Леонида.

Но он уже подготовился.

– Так вышло.

Двусмысленно, но правдоподобно, без шаблонных заготовок.

– Шер ше ля фе. Давно не виделся. С тех самых пор, как перестал ездить в командировки.

– Так вот зачем ты согласился. Тебе вырваться надо было. А я-то…

А ты хотел предложить работу у нового антрепренера, но не успел. Теперь будешь играть желваками.

– Но все равно, ты-то в накладе не остался? Своё выхватил? Мою долю опять же. Если там собирались платить…

Ведь не всем заплатили, Петровичу, например…

В лице Леонида что-то изменилось. Тень обиды опустилась ситцевой занавесью, одновременно злость дрожжевой шапкой поднялась к кратеру, – обман в ответ на его откровение и искренность, его доверие к куму били по самолюбию и взывали к ответному действию. Он это почувствовал. Подтвердилось. Ничего не было больше, но оставался шлейф прошлого, фантазии на тему, просто фантазии, не имеющие ничего общего с ними и тем, молодым, который «служит», без дативного окончания, изгоняющие звуки в нос в рясе, терпкий сладковатый запах и помахивание, откуда запах и шел, с оттопыренным указательным пальцем, с нырянием в капли летящей жидкости, причем почему-то обязательно в глаз, который невозможно просушить из-за занятости рук и неловкости момента – необходимо ли, можно ли, не смахнется ли кровь на пол, не разотрется ли в руке, которая так и не бросила ни в кого, если в себя только, ведь недаром сказал о самом себе на поминках одноклассника Коси… буду жить вечно… не оттого ли столько шишек наломано и дров навалено, – а позади сопел в усы, выглядывая из-за плеча в беспокойстве отец Леонид (не уронил бы да не захлебнул бы в брызгах), не в пример родительнице, прикорнувшей в стойле упокоенно, пользуясь случаем, пока младенец молчал в крестных руках и повитуха-волонтерша суетливо кружилась вокруг цветного, шитого Григорьевым прямо в самолете перед прыжком стразами атласа, в неистовом помешательстве, пока и тот, посевая и осеняя, не пошел в полуприсядку вокруг зеркального озерца с приговором, выделывая коленца, крестя-покрещивая и отца, и сына, и да пребудете с миром… и во веки веков навек.