Они накинулись на меня, стащили с телеги, связали руки за спиной, а веревку привязали к повозке. Затем улеглись оба на освободившееся место, на мягкую солому. С философским спокойствием отгоняя хвостами оводов, волы терпеливо ждали, когда люди кончат эту, по их мнению, лишенную всякого смысла, возню.

Птицелов свистнул, и повозка медленно двинулась вперед. Веревка натянулась и заставила меня идти, хотя я ругал своих мучителей самыми последними словами, называя их ослами, собаками, дерьмом, и наделял всякими нелестными эпитетами, на которые они, впрочем, не обращали никакого внимания, с удобством развалясь на соломе.

Колесница двигалась по дороге, поднимавшейся на перевал. Впереди виднелись голубоватые горы, по обеим сторонам росли дубы и смоковницы, на которых уже поспели желуди и смоквы. Путь был усеян обломками кремней, больно ранивших мне босые ноги. Я шел и плакал в бессильном гневе, и когда хотел остановиться, то веревка поворачивала меня и тащила спиной к повозке. Сила волов была непреодолима, и, чтобы не упасть на землю, я вынужден был изворачиваться, как мог, и снова шел по дороге, а мои мучители разговаривали о своих делах, точно меня не было на свете. Тогда я опять стал осыпать их бранью, и птицелов решил расправиться со мной.

– Если ты не заткнешь глотку, то я изобью тебя до последнего издыхания и поволоку твой труп на веревке в пыли по дороге. Тогда ты узнаешь, кто я такой.

Но волы, к моему счастью, остановились по привычке на том месте, где невдалеке струился горный ручей. Мои палачи поднялись с повозки и напились у него, а затем один из них отпряг и повел поить волов, а другой, птицелов, которого я раньше никогда не видел, остался сторожить меня.

– Дай и мне напиться, – попросил я, почувствовав огненную жажду, от которой как бы сгорала гортань.

– Для тебя хорошо и так, – сказал он со смехом.

Но луповский надсмотрщик заметил, возвращаясь с волами:

– Так ты же не доведешь его до рудника.

Тогда птицелов, сорокалетний человек, с лицом, заросшим по самые глаза черной бородой, и с высокой копной таких же волос на голове, отвязал веревку от повозки и повел меня, как козу, к серебристому ручью, весело струившемуся по белым камешкам. Я опустился на колени и жадно напился, как мог, и только тогда заметил, что лиловые и голубоватые горы, поросшие кудрявыми рощами, были очень красивы. Высоко в голубом небе парили орлы. Вокруг стояла тишина. Какие-то травы смолисто благоухали среди бесплодных скал, нагретых солнцем. Юркая ящерица скользнула на камень, и горлышко у нее ритмично билось. Луповский надсмотрщик принес мне в поле грязной туники горсть мелких смокв.

– Ешь!

– Как я буду есть, когда у меня связаны руки?

Он развязал веревку.

– Но не вздумай делать попыток к побегу!

Об этом не приходилось и мечтать. Оба моих мучителя уже отдохнули, валяясь в повозке, а мои ноги были изранены острыми камнями на дороге, и я устал смертельно. Утоляя голод смоквами, я обдумывал свое горестное положение. Меня везли на рудник!

Надсмотрщики ели сыр и пили вино в тени дерева, под которым стояли волы. Мне не терпелось узнать, как намерена поступить со мною судьба.

– На какой рудник вы меня везете?

– А не все ли тебе равно? – ответил птицелов.

– Свободнорожденных не позволено…

Он окончательно рассердился:

– Опять! Тебе не надоело еще твердить одно и то же. Может быть, ты и считался свободным, но тебя приобрели за триста драхм, и теперь ты до конца своих дней будешь долбить камень.

Мне вспомнилось, что раба Эзопа продали, по словам Аполлодора, всего за шестьдесят оболов. Увы, я не предполагал, слушая нравоучительные рассказы учителя, что и мне самому придется очутиться на невольничьем рынке. Однако все превратно в человеческой жизни.