Джон собирает остальные рисунки и убирает их обратно в сундук. Какое-то время он сидит молча, покачиваясь вместе с кораблем, а потом спрашивает:
– Можно я тебя нарисую?
– Зачем?
– Потому что… ты другая.
Он разворачивает кожаный пенал и достает перо и чернила.
– А часто здесь бывают… женщины? – спрашиваю я. – Вы, наверное, приводите на борт девушек в портах?
Он качает головой.
– Генерал говорит, что похоть – это грех, а мы вершим Божью работу. Ты единственная. Богом клянусь, до тебя ни одна женщина не бывала в его каюте.
Он вскидывает бровь, глядя на меня, и возвращается к рисунку. Перо он держит так близко к кончику, что кажется, линии возникают у него из-под пальцев.
Он уже нарисовал мои распущенные волосы – в каюте я хожу с непокрытой головой – и добился значительного сходства. Дома они вызывали всеобщее восхищение буйством и густотой. Мама каждую ночь перед сном расчесывала их и умащивала до блеска.
Джон с большим мастерством выписывает обрамляющие лицо кудряшки и быстрым движением пера прочерчивает две вертикальные линии между бровями.
Пока я их не увидела, я и не догадывалась, какой злой выгляжу.
10
Неделю я провела в постели генерала.
Конечно, он использует меня, как считает нужным. Но не похоже, что получает от этого много удовольствия. Он уже начал от меня уставать. А дальше что? Вернет меня обратно в трюм? Или придумает что похуже?
Обычно Диего сервирует джентльменам вечернюю трапезу и приходит, чтобы убраться в каюте. В течение двух, иногда трех корабельных склянок мы остаемся одни. Матросы перекликаются на мачтах и реях. Музыка английских инструментов – виолы и рожка, по словам Джона, – доносится снизу из кают-компании. Идущие на вахту матросы поют псалмы, а те, кто спускается в трюм – непристойные частушки. Я думаю о Томасе под лестницей. Не стоило мне оставлять его одного.
Мы разговариваем, я и Диего, танцуя на грани, огибая острые углы. Он расспрашивает о местах, в которых я бывала: об Акапулько, Маниле и Перу. Сам он рассказывает о Кубе, где родился, и об Огненной Земле, где поступил на службу к генералу. Он метко характеризует людей на борту корабля – кто всегда любезен, а кого следует избегать как чумы. Я молчу, что и сама обладаю определенным опытом в таких делах.
В основном он говорит о генерале: его таланте мореплавателя, отваге в бою и огромных богатствах в трюме, которые принесут честь и славу не только ему, но и каждому моряку, который вернется с ним к берегам родной Англии.
Музыка внизу умолкает. Но пройдет еще два поворота часов и треть, прежде чем в каюте появится генерал. Он коротко кивнет мне, желая доброго вечера, и дружески поболтает с Диего. Потом над тазиком умоет руки и лицо водой из кувшина, поковыряет в зубах серебряной зубочисткой. А потом мы втроем будем укладываться на ночь: двое лягут на кровати, один на полу.
Сегодня Диего приходит, когда музыканты еще и не начинали играть. И, против обыкновения, с пустыми руками. Ни конфетки мне, ни финика, ни лакомства с генеральского стола.
Я поднимаю взгляд от рубашки, на которую ставлю заплатку, сидя с ногами на кровати. Света мало: всего одна свеча. Глаза устали. Я моргаю.
– Добрый вечер.
Он закрывает дверь и говорит, не поворачиваясь лицом:
– Я обещал тебе, что мы закончили дела в Новой Испании. Но нам придется сделать еще одну остановку.
Я втыкаю иголку и встаю.
– Где?
За окном каюты темно. Низкие облака, луна еще не взошла. Сердце колотится. Я считаю в уме. Семь дней пути из Зонзоната.
– В Уатулько, – говорит он. – Чего ты испугалась?
– Я не испугалась, – возвращаюсь к кровати и снова беру иголку, но руки дрожат так, что шить я не могу.