– Смеешься над моим увечьем?!
– Нет, что ты. Извини. Просто вспомнил про поэта, который однажды решил, будто видел слишком много.
– И его ослепление изменило мир? – послышался сзади голос Кильмандарос.
– Необратимо, мама.
– Как так?
– Глаза могут быть крепкими как сталь. Усилием воли их можно закалить, чтобы видеть, но ничего не чувствовать. Ты видела такие глаза, мама. И ты тоже, Эстранн. Они смотрят ровно и непробиваемо, будто стены. Они способны не мигая наблюдать любую жестокость. Ничто не попадает в них и не покидает их. А тот поэт убрал каменную кладку, навсегда пробил стену, и все, что скопилось внутри, вылилось наружу.
– И раз он ослеп, то ничто извне больше не могло попасть внутрь.
– Именно, мама, но было уже поздно. Если вдуматься, иначе и быть не могло.
– Ну хорошо, все вылилось? Дальше что? – проворчал Эстранн.
– Смею предположить, мир изменился.
– Не в лучшую сторону, – хмыкнула Кильмандарос.
– Я, Эстранн, не испытываю жгучего желания, – сказал Сечул Лат, – исцелить боль мира. Ни этого, ни какого-либо другого.
– Однако ты критически смотришь…
– Если беспристрастное наблюдение в итоге звучит критически, ты отвергаешь беспристрастность или самый акт наблюдения?
– А почему не то и другое?
– И правда, почему? Бездна свидетель, так проще.
– И чего ты тогда добиваешься?
– Эстранн, у меня всего два варианта. Плакать из-за чего-то или плакать просто так. Последнее, на мой взгляд, – это безумие.
– А первое чем-то отличается? – спросила Кильмандарос.
– Да. Часть меня хочет верить, что если я буду плакать долго, то выплачу все. И тогда – после всего – из пепла возродится что-то новое.
– Например? – спросил Эстранн.
Сечул Лат пожал плечами.
– Надежда?
– Видишь эту дыру, Кастет? Я бы тоже плакал, но у меня вместо слез кровь.
– Друг мой, ты наконец-то стал истинным богом всех живых миров. Когда ты возвысишься над всем сущим, мы возведем статуи, возвеличивающие твое священное увечье как символ бесконечного страдания, которое причиняет жизнь.
– На это я согласен. При условии, что кровь, стекающая у меня по лицу, будет не моя.
Кильмандарос фыркнула.
– Не сомневаюсь, Эстранн, твои последователи с радостью будут истекать кровью ради тебя, пока Бездна всех нас не поглотит.
– А моя жажда будет равна их щедрости.
– Когда мы…
Кильмандарос вдруг схватила Сечула за плечо и развернула.
– Друзья, – пророкотала она, – пора.
Они посмотрели туда, откуда пришли.
С хребта, где они стояли, открывался вид на простирающуюся на западе впадину, усыпанную валунами и клоками сухой травы до самого горизонта. Однако теперь в утреннем свете простор менялся. Извилистой тенью земля обесцвечивалась, становилась сначала серой, потом белой, пока не стало казаться, будто вся впадина состоит из костей и золы. А в самом центре этого побледнения земля начала подниматься.
– Она пробуждается.
– А теперь, – прошептал Эстранн, и его одинокий глаз ярко блеснул, – поговорим о драконах.
Там, где была равнина, вспучился холм. Он набухал и рос, заполняя горизонт, – уже не холм, а целая гора…
И вот он взорвался, взметая вокруг себя землю и камень.
По впадине расползлись широкие трещины. Гребень задрожал, и трое Старших богов едва удержались на ногах.
Столп пепла и пыли взметнулся ввысь, и грибовидное облако заполнило собой полнеба, а потом наконец докатился звук – плотный и тяжелый, будто каменная стена. От него в черепах больно зазвенело. Сечула и Эстранна покатило по земле. Даже Кильмандарос не устояла. Сечул видел, как она широко раскрыла рот в ужасающем вопле, но завывания ветра и грохот взрыва заглушили его.
Повернувшись, он вгляделся в огромную клубящуюся тучу.