Потом заучили последовательность движений, которая обязательно должна была предшествовать обращению: два строевых шага и воинское приветствие. Около часа мы по очереди закрепляли это, и всякий раз оказывалось, что мы делали что-то неправильно: то шагнули не так, то правая рука неправильно приложена к голове, то левая рука недостаточно пряма и прижата к телу.

Голецкий попробовал аж десять раз, стараясь изо всех сил в первые пять. После первых пяти стало видно, как тает на глазах его желание служить здесь, которым вчера ночью его зарядил прапорщик Грешин, и которое он смог пронести через весь первый день в войсках. Оно таяло и растекалось лужей под Голецким, и вместе с ним растёкся и сам Голецкий, в конце концов оставив после себя только зелёный китель и чёрные берцы. Жижа, в которой лежали берцы и китель, хотела домой, домой, домой скорей; она думала, что всё происходящее – это ужасная ошибка, что зря Голецкий до того, как растёкся, пришёл в военкомат по повестке и как последний дебил дал обрить себя наголо. Надо было сбежать куда-нибудь и спрятаться, не ходить, отлежаться в психушке с месяцок, как советовали ребята из колледжа – сделать всё, чтобы не оказаться там, где он в итоге оказался, и с этим теперь уже ничего не поделаешь.

Или поделаешь?

– Ещё раз! На исходную! – скомандовал Анукаев.

Голецкий подобрал себя, вернулся на исходную позицию и в очередной раз попробовал сделать всё как надо. И в очередной раз облажался.

Так продолжалось ещё долго, пока Анукаев и Зублин не устали. Потом Анукаев куда-то ушёл, и с нами остался один только Зублин. Он дал нам возможность задать ему интересующие нас вопросы про службу. Тут он раскрылся во всей красе: ему нравилось отвечать на вопросы и делиться своей вековой мудростью с салагами, которые служат тут первый день.

– А вы контрактник? – спрашивали мы.

– Ха-ха, нет, – отвечал он, со снисходительной улыбкой прощая нам нашу наивность.

– А сколько служите?

– Сто семьдесят восемь до дома.

– Ого! Километров?

– ???

Оказалось, что в армии расстояние до дома исчисляется в днях. Километры, метры и всё прочее, связанное с категорией пространства, здесь не так важно, как время. Время – вот мерило всего. Время, которое ты провёл здесь, и которое тебе ещё надо провести здесь, диктует то, как ты себя ведёшь и как себя чувствуешь. Оно же и определяет твою меру ответственности. Если до дома тебе триста шестьдесят пять, то ты стараешься вникнуть во всё, во всём разобраться, не делая лишних глупостей и не привлекая к своей обширной фигуре лишнего негатива, ведь тебе здесь ещё жить да жить. Ну а если от дома тебя отделяет десяток или меньше, то всё это время ты пребываешь в упоительном осознании того, что через десять дней реальность, в которой ты пока ещё находишься, перестанет существовать, и поэтому срать ты хотел на всё и на всех.

Пока Зублин отвечал на наши глупые вопросы, Голецкий сидел и думал о цифре «триста шестьдесят пять». Он думал, что завтра она превратится в триста шестьдесят четыре. Это будет означать три с половиной сотни таких же бесконечных и утомительных дней вдали от дома, от родителей, от девушки, от магазинов и маршрутных такси; от пёстрых одежд, от кинотеатров, от своей комнаты, от точек фастфуда, от кофеен со стенами под кирпич, от возможности гулять до утра и спать до обеда – от всего, что составляло его жизнь и что было ему так дорого. Впереди – зима, весна, лето, осень и ещё половина зимы, которые он проведёт так же, как провёл день сегодняшний. И с родителями он будет говорить только по телефону. И он не будет знать, чем занята его девушка. И всю еду он будет есть из металлической посуды.