– Всё, проехали, – перебил Юрку врач, дружески хлопнув по плечу. – Пока!

И в уже в дверях:

– Если что, не стесняйся, звони. Я ведь за вас, подлецов, теперь переживать буду. Я ж на свою ответственность вас обоих взял, – подмигнув Юрке уже из-за порога, парень лихо поскакал по ступенькам вниз…

Дом презрения

Несмотря на озноб – признак высокой температуры – Владик наслаждался жизнью. К счастью, его не тошнило, даже наоборот – хотелось есть. В голове немножко гудело, ссадины и царапины «горели», но всё это ему казалось сущим пустяком по сравнению с тем, что он уже оставил далеко позади.

Мысли бегали по кругу, путано и прерывисто. Чаще почему-то вспоминался «дом презрения» – с его холодными шершавыми стенами мрачных коридоров. И не менее холодными, почти паучьими глазами обитателей этого «проклятого», с точки зрения Влада, места, рассадника, как он считал, цинизма, несправедливости, жестокости и… самого настоящего садизма.

Директор, воспитатели, учителя, хозработники, даже повара – все там казались Владу на одно лицо – непроницаемое в своём безразличии к творящемуся вокруг беспределу.

Ему очень хотелось, чтобы «дом презрения» провалился куда-нибудь в бездонные глубины его памяти, чтобы наводящие тоску картинки из той, прошлой жизни в «доме презрения» сами собой не всплывали в сознании. Он искренне удивлялся, почему самый последний в его жизни эпизод садизма не кажется ему столь пугающим, каковыми казались фрагменты его существования там, откуда он несколько месяцев назад сбежал. Совсем недавно его не просто избили, подавив явным численным превосходством и совершенно непонятной ему злобой. Его бросили умирать на морозе, без какой-либо капли жалости методично раздев до трусов. Он даже запомнил ехидный голос одного из мучителей, изрекший с желчным сожалением о том, что «не оголили жопу этому дохляку», какие, мол, все брезгливые нынче пошли братаны. И дикие вопли радости тех, кто решил, что сжечь на костре «вонючие тряпки» раздетой жертвы (жертвы подросткового идиотизма), – это круто и «клёво».

Самое интересное, отрывочные воспоминания этого эпизода Влада совершенно не трогали. В то время как картины «дома презрения» вызывали чувства, сравнимые с чувством паники. Позже он понял, почему более далекое прошлое било его гораздо сильнее, чем совсем недавнее и в гораздо большей мере опасное для жизни. Хотя в «доме презрения» его никто не раздевал на морозе, а фонари под глазами и ссадины на теле он получал в том же количестве, что и раздавал в ответ – одно беглое воспоминание о «доме презрения» будто колом вбивало в его сознание константу о том, что, хочет он этого или нет, но возврат в «проклятые» коридоры реален настолько, насколько реальна сама жизнь. Переделка, в которую он попал в одной из трущоб Москвы, в сравнении с реальностью возврата в этот дом воспринималась им не более, чем простое мимолетное падение с велосипеда, которое вряд ли повторится в таком же варианте, а если и повторится, то боль от ушибов промучает его недолго. Так что, положа руку на сердце, именно поэтому Влад «вечному» ожиданию счастливого финала, к которому когда-нибудь подойдёт его жизнь в «доме презрения», предпочёл голод и холод скитаний по России-матушке без гроша в кармане. Он всегда задумывался над вопросом, почему некоторые солдаты не выдерживают армейской дедовщины всего каких-нибудь полторга года. А когда понял, что детдомовская дедовщина, скорее всего, не лучше армейской, решил, что он сам ничем не хуже дезертира…

До последнего акта «дезертирства» он сбегал три раза – в десять, двенадцать и четырнадцать лет. И все три раза с «позором» возвращался на «прежнее место жительства», сопровождаемый одним из воспитателей с холодными паучьими глазами.