Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.

Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: «Вот прочитай-ка, Семеновна».

Мать у меня по улице слывет грамотейкой.

Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.

Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким «цамарским» словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.

Дальше начинаются угрозы: «переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну».

Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.

Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя – по прозвищу «Царь».

– Ходила вечером за водой и увидала – в кольце что-то белеется. Думала – платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно – можно попасться, а не снести – значит огневить тех, кто писал письмо.

Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить – и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это – собака – и заслужил».

И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.

Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.

Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.

Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.

Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» – и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.

– Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.

И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.

Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку – в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками – рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.

Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались «спасать».

В результате получалась каша, в которой даже зоркие глаза заводских прихвостней не имели возможности различить, кто пришел раньше, кто запоздал.

Шли оживленные разговоры. Оказывалось, что чуть не каждый чем-нибудь «услужил» пострадавшему, хотя кто-то успел-таки проломить ему голову или пересчитать ребра.

Попутно начинались разговоры об Агапыче. Его видели как-то сразу в разных концах: около Воробьевской заимки, на Зверинце, у Панова, на Полевской дороге. Каждый говорящий осторожно прибавлял, что хорошенько разглядеть не мог – он ли, или указывал на сомнительный источник: «Бабы видели».

Как бы то ни было, разговоры об Агапыче шли по всем цехам. Это имя переплеталось с именем избитого заводского холуя. Припоминались случаи, что вот тем-то Агапыч был недоволен, когда работал на фабрике; тогда-то грозился. А теперь вот и сделал.