в его руках заработали, подвигая извивающееся змеёй тело наверх, к заветной цели.

Из первого десятка Николай первый вскакивает на пирамиду, твёрдо и звонко выкрикивает: «Щёголев из Благословенной!» – и соскальзывает вниз. К нему уже ведут его Чалого. Он целует умного коня, гладит и треплет его шею, а тот своими бархатными губами треплет хозяина за плечо, словно поздравляет – просит угощения. Шерсть у Чалого закуржавилась завитками.

Ольга подбегает к мужу, сбрасывает полушубок на его плечи, отдаёт папаху чёрного каракуля… А сама! Так все, близко стоящие, и крякнули. Смоляные косы выбились из-под пуховой шали, лицо – румянец в обе щеки. Большие карие глаза так и сверкают – рада за мужа. А фигура! Идёт рядом с мужем, всё у неё так и колышется. Смотрят казаки масляными глазами и только усы подкручивают. Слышно весёлое:

– Эк, язви её, как разнесло-то её, заразу!

– Захошь поцеловать, дык не дотянешса через груди-то!

– Ды, где там…

От «козьих ножек» в морозном воздухе потянуло дымком махорки. Ольга улыбается. Зубы белее снега и ровные, как ножом подрезаны.

– Мдаа, – раздаётся в толпе. – Дык, за таку бабу я бы на купол собора вскочил без тычек!

– Будет тебе! Окстись, охальник, – сильно нажимая на «о», говорит жена казака-завистника, дёргая его за полу. – Сбегай к Уралу, мырни в майну – остынешь маненько.

– Отстань, смола, – огрызается завистник. Жена его не хуже Ольги, только постарше чуть-чуть.

– Чо, Максимыч, съел? – подливает масла стоящий рядом казак.

– Мало попало, ишшо бы надо, – добавляет другой.

– Да, ладно, – говорит Максимыч, – дай, Петрович, твово табачку, у тебя слашше, – а сам уже скручивает цигарку, лишь бы уйти от щекотливого разговора.

Второй выстрел! Сорвалась со старта следующая десятка… И так до конца дня.

Не у всех получалось гладко в эти дни. Вот конь одного казака зацепился задней ногой за брус препятствия и рухнул на снег вместе со всадником. Казака выбросило из седла, он проехал на груди, быстро вскочил – и к коню, впрыгнул в седло, помчался догонять ускакавших.

Другой прошёл все препятствия, остался горящий жгут. Конь испугался огня, встал на дыбы, закусил удила и поскакал вдоль жгута в сторону Форштадта. Вдогонку неудачнику реплики:

– Ах, язви ево, забыл блины доесть у тешши, поскакал доедать.

– Не-е, – говорит другой, – вспомнил, вчера бутылку с тестем не допили. Боитца, как бы тесть один не допил. Вот и поскакал. Вот жадный до чего, зараза!

Прискакали казаки в станицу с призами. Гудит станица. То там, то здесь слышна игра гармошек, поют разудалые оренбургские частушки-матани с присвистом, приплясом, гиканьем. Вот идут парни и молодые женатые казаки в два-три ряда, позади мельтешат казачата лет по двенадцати, подпевают, как осенние молодые петушата перед старыми петухами:

Эх, и меня солнышком не греет,

Эх, дорогая, эх, ты моя.

Ах, над головушкой туман, да!

А я за всё люблю тебя, да!

И – словно роняет гармонист ладный, всё вместивший в себя перебор. Не поют под него – присвистывают, приплясывают. Один, два парня выбегают вперёд, вертятся волчками вприсядку, в такт, взахлёб изумлённо-радостно вскрикивают:

Эх и ох, и ах, и ох, и эх, и ох, и ах!

А другие уже продолжают частушку:

Эх, меня девушки не любят,

Ах, дорогая, эх, ты моя.

Эх, приклонюсь я, бабы, к вам, да!

Я за всё люблю тебя, да!

И снова перебор с присвистом и приплясом, и другие частушки.

Останавливаются парни у того двора, где сидят девушки, начинаются танцы до глубокой ночи.

Как водой в половодье, заливаются весельем улицы станицы. Кипит она в этом веселье молодости, будоражит кровь молодым, трогает сердце, будит воспоминания у пожилых, не один раз заставляет повернуться на постели, выдохнуть-вскрикнуть: «Эх!» – перед тем, как уснуть.