Гиммлер усмехнулся, глянул на своего адъютанта. Тот произнес с надменной улыбкой:
– Паразиты из польского Сопротивления в какой-то момент об этом догадались. Но было уже слишком поздно.
Они оба засмеялись. Добришовский ограничился улыбкой, улыбкой облегчения. Казалось, настроение рейхсфюрера улучшилось, а это, надо надеяться, было хорошим знаком. Во всяком случае, он, казалось, начал постепенно понимать, что они способны сделать для Отечества.
Впервые за этот день Добришовский почувствовал что-то вроде уверенности в том, что их план увенчается успехом.
Ойген Леттке находился в туалете в полном одиночестве, в этом слишком большом, слишком высоком, неуютно холодном, выложенном белыми кафельными плитками помещении, в котором дурно пахло дезинфицирующим средством и мочой, а каждый звук разносился ужасно громким эхом: не только смыв унитаза, звучание которого представлялось ему Ниагарским водопадом, не только запирание туалетной двери, наводившей на мысли о захлопывающейся тюремной решетке, нет, но и каждый совершаемый шаг был слишком громким, так же как и шорох спускаемых брюк или всего лишь расстегивание ширинки. Не говоря уже о звуках, связанных с совершаемыми «делами».
Ладно еще, если удавалось оказаться в туалете в полном одиночестве.
В данный момент скрипел только кран, произведенный еще в прошлом столетии. Здесь было три раковины, слишком много для числа мужчин, все еще работающих в НСА. Из крана самой левой раковины без остановки капала вода, и так было всегда с тех пор, как он начал здесь работать. Никто не считал себя ответственным за это; и он тоже.
Ойген Леттке не спешил. Он разглядывал себя в зеркале, пока усердно усмирял на голове несколько непокорных прядей, смоченных холодной водой. Также и кончики его тонких усиков могли бы стать еще немного острее.
Он изучал черты своего лица – привычка, почти что одержимость, всякий раз, когда он стоял перед зеркалом, – вспоминал, как он выглядел, будучи ребенком или подростком, и пытался понять, что же такое ему свойственно, из-за чего ни одна девушка, в которую он влюблялся, не хотела иметь с ним ничего общего. Этого он никогда не понимал. Он не уродлив, конечно нет, и раньше тоже не был. Другие выглядели уродливее, и тем не менее у них были подружки, даже у того парня с заячьей губой из соседнего дома!
Раньше он страдал от этого. Пока не обнаружил большую, поглощающую, свою настоящую страсть. С тех пор размышлять об этом превратилось в привычку.
Кроме того, в данный момент его проблема заключалась не в том, как его лицо когда-то выглядело, а в том, как оно выглядит сегодня. Взглянув в зеркало, он увидел перед собой светловолосого, голубоглазого мужчину, арийца, каких изображают в школьных учебниках. Такие мужчины, как он, в эти дни не задерживались на безопасной родине, а командовали танковыми подразделениями на Восточном фронте, там, где череда немецких побед подошла к концу. Такие мужчины, как он, стреляли или становились расстрелянными, и Ойген Леттке не испытывал ни малейшего желания быть ни тем ни другим. Обеспечить немецкому народу жизненное пространство на востоке было чем-то, что его нисколько не интересовало. Если другие были готовы ради этого подставить свои шеи, то ожидать того же от него они могут до тех пор, пока не оставят его в покое.
К сожалению, ему было чересчур ясно, что они не оставят его в покое.
До сих пор две вещи защищали его от призыва: сначала тот факт, что он был единственным сыном вдовы участника войны, а его отец к тому же был героем войны, удостоенным высоких наград. Затем, когда дело приняло серьезный оборот и многие с подобной биографией были лишены брони от призыва, положение, что любая разведывательная деятельность автоматически считается важной для войны.