Кто это сказал? Мой отец? Нет, не совсем. Я услышала эти слова около двух ночи в устричном баре «Бертон-Хауса» в Канзас-Сити после лекции мистера Клеменса, в январе 1898 года. Может быть, это сказал мой отец, может быть, мистер Клеменс, или они разделяли эту мысль, – память порой подводит меня после стольких лет.

Мистер Клеменс с моим отцом наслаждались устрицами, философией и бренди. Мне дали рюмочку портвейна. И портвейн, и устрицы были для меня внове – и ни то ни другое не понравилось. Аромат сигары мистера Клеменса тоже не прибавлял удовольствия.

(Я заверила мистера Клеменса, что обожаю запах хороших сигар: курите, пожалуйста. Это была ошибка.)

Но я бы вытерпела и больше, чем сигарный дым и устрицы, – лишь бы сидеть с ними в тот вечер. На трибуне мистер Клеменс выглядел точно так же, как на фотографиях: жизнелюбивый Сатана в ореоле белых волос и в прекрасно сшитом белом костюме. Вблизи он был на фут ниже, излучал обаяние и сделал меня еще более пылкой поклонницей, обращаясь со мной как со взрослой леди.

Мне уже давно пора было спать – приходилось щипать себя, чтобы не уснуть. Лучше всего мне запомнилась речь мистера Клеменса о кошках и рыжих – должно быть, тут же им и сочиненная в мою честь: она нигде не публиковалась, даже в собрании сочинений, изданном Калифорнийским университетом через пятьдесят лет после его смерти.

А вы знаете, что мистер Клеменс тоже был рыжий? Но об этом речь впереди.


Весть о подписании мира дошла до Фив в пятницу двенадцатого августа. Мистер Барнаби, наш директор, собрал нас в актовом зале, объявил об этом и распустил по домам. Когда я прибежала домой, оказалось, что мать уже знает. Мы немножко поплакали друг у дружки на плече, пока Бет и Люсиль с криками носились вокруг. А потом взялись за неплановую генеральную уборку – вдруг отец, и Том, и мистер Смит (я не произносила этого вслух) вернутся на той неделе. Фрэнку было велено скосить траву и вообще навести во дворе порядок – не спрашивай как, а делай.

Воскресная служба в церкви была посвящена благодарственному молебствию. Преподобный Тимберли развел еще более пространные благоглупости, но никто не возражал, а я тем более.

После службы мать спросила:

– Ты пойдешь завтра в школу, Морин?

Я еще не думала об этом. Наш школьный комитет решил устроить летнюю школу – не только для тупиц из начальных классов, но и для старшеклассников, из патриотических побуждений: чтобы мальчики могли пораньше получить аттестат и пойти в армию. Я тоже записалась на занятия: и чтобы углубить свое образование, отказавшись от мысли о колледже, и чтобы заполнить щемящую пустоту внутри, вызванную уходом отца и Тома (и мистера Смита).

(Самыми длинными годами моей жизни были те, что я провела, поджидая мужчин с войны. В том числе и тех, кто не вернулся.)

– Еще не знаю, мама. Думаете, завтра будут занятия?

– Будут. Ты приготовила уроки?

(Она знала, что нет. Трудно было бы выучить греческие неправильные глаголы, скребя на коленях кухонный пол.)

– Нет, мэм.

– Да? А что сказал бы на это твой отец?

– Да, мэм, – вздохнула я.

– И не надо себя жалеть. Летняя школа – это твоя идея, и не нужно пренебрегать дополнительными занятиями. Ну-ка, марш. Сегодня я сама приготовлю ужин.


Они не вернулись на той неделе.

Они не вернулись на следующей неделе.

Они не вернулись в эту осень.

Они не вернулись в этот год.

Вернули домой только тело Чака. Гарнизон прислал стрелковый взвод, и я впервые присутствовала на военных похоронах и плакала в три ручья. Седовласый горнист сыграл Чарльзу: «В мире покойся, храбрый солдат, Бог с тобой».

Если я когда-нибудь и чувствую себя верующей, то лишь когда играют похоронный «отбой». И по сей день так.