Четвертого сентября мне исполнится семьдесят восемь лет: пришла пора покинуть этот жалкий мир, который покидает меня, и с которым я расстаюсь без сожаления.
Я был изворотлив и хитер, безжалостен и беспощаден, как к другим, так и к себе самому.
Ещё глоток вина и, наверное, последняя строка. Обещаю.
Я был так скуп в любви к другим, что сам получал от других лишь крохи любви, ведь всё стремится к равновесию, в конце концов.
Вино закончилось, чернила тоже, видимо, пора собираться в путь.
Да, и вот ещё что.
Я передумал, пусть на моём надгробии будет выбито вот это в назидании мне самому -
«And in the end
the love you take
is equal to the love
you make».
Франсуа-Рене Шатобриан, виконт
Сен-Мало,
4 июля 1848 года,
пополудни
ТТ@11.11.2021
Оксюморон
О духовных путешествиях и яви ночных сновидений
«Ну, что ж,
ты это знал и раньше.
Это – тоже
дорожка в темноту.
Но так ли надо
страшиться мрака? Потому что мрак
всего лишь форма сохраненья света
от лишних трат, всего лишь форма сна…»
Иосиф Бродский, «Офорты»
Я помню, что на дворе стояла ранняя весна.
Под ногами как картофельные чипсы хрустели пожухлые осенние листья.
В бриллиантовых зеркальных лужах отражались далекие, возможно уже сгоревшие миллионы лет назад, звезды.
Было очень тихо, прозрачно и отчего-то тревожно.
Дожив до тридцати семи лет я все чаще стал беспричинно вспоминать и цитировать самому себе строки Пушкина, особенно то место из его поздней лирики, где печальный поэт грустит о чем-то быстротечном, глядя на яркое пламя камина в своей пустынной келье.
Я вылил из зелёной бутылки в пыльный бокал, похожий на стеклянные шары на полотнах Босха, остатки ароматного Шамбертена.
Сквозь неплотный рубин бургундского сами собой проступали полуистлевшие лики Бонапарта и Александра Дюма-отца. Последний отчего-то мне хитро подмигивал своим левым глазом, как мне показалось.
– Видимо, хлебнул опять лишнего, – подумал я про себя, – теперь все для него предстает в розовом свете, если, конечно, он не попал в ад из-за своих смелых литературных экспериментов.
На драпированном фантазией ландшафте, видимого только мной исторического бэкграунда, я различал силуэты Виконта Де Бражелона, Арамиса и Констанции Буонасье.
– Весьма странный выбор актёров в условных исторических антуражах, – подумал я, глядя на них, – и это в то время, когда звериный оскал капитализма теряет свою былую мощь!
Отчего-то остро захотелось утиных ножек конфи из Гаскони и тугого, как алые паруса португальских каравелл, ароматного Côte-Rôtie из долины Роны.
Однако, это были какие-то странные гастрономические изыски в такой важный для меня момент духовных и возрастных переживаний. Я чувствовал себя не только не очень, но, если честно, вообще, пиздец.
Мозаика моего утра как-то не складывалась. Неизвестно зачем я купил в привокзальном киоске, направляясь в Нанси, открытку с репродукцией картины Вермеера Дельфтского «Девушка с жемчужной серёжкой» и глупо уставился на неё, как подросток стоящий перед дорожным аппаратом в привокзальном туалете, выдающем кондомы, простояв так минут десять.
Завороженный изображением взгляд не спеша скользил по кобальтовым волнам головного убора девушки, плавно перетекая в золотые ленты повязки.
Растерянный взгляд хозяйки жемчужных сережек, возможно купленных её анонимным почитателем в одной из ювелирных лавок Брюгге или Антверпена, безмолвно вопрошал из туманного прошлого о чем-то таком, о чем уже невозможно было догадаться моему неотягощенному непрактичными знаниями современнику: шла ли речь о цене на сыр и селедку на воскресном рынке в Дельфте; о предстоящей войне с далёкой Испанией; о цвете облаков, задевающих своими пышными фламандскими юбками резные каменные башни готической церкви лютеранского прихода.