…Да; а тогда, в Покровском храме, стояла она дура дурой минут тридцать, а то сорок, что длилось отпевание, – глядя, как совершенно внезапно скончавшийся муж, любимый муж, волю которого она теперь исполняла, сильно того не желая, лежит, держа в сложенных крест-накрест на груди руках икону Божией Матери "Взыскание погибших", как оказалось, бережно хранившуюся им, невзирая на все его лихое безбожие, в заветном несессере из телячьей кожи вместе с дорогими безделушками, которые одна за другой и все как одна исчезли в ненасытных глотках торгсинов и ломбардов, а этот образ вот – остался, так что кроме него после смерти покойного в несессере обнаружилась только икона и записка: "С ней прошу похоронить"; глядя, как он лежит с иконой в руках и широкой, с церковнославянскими письменами на ней, тканой лентой, называемой почему-то "воздух", на лбу – а тем временем старый попик Алексий кадит ладаном над новопреставленным своим тезкой, ладаном, с которым вряд ли что в мире ей известных запахов могло бы соперничать по благоуханности, когда бы благовонный этот чад не был столь угарно-густ и прян, не имел бы той чрезмерной по нынешним временам, существенности, – так и сказать? почему нет, так именно и скажем, – чрезмерной существенности запаха, скорее раздражающей, нежели услаждающей обоняние современного человека. Да, было, было в этом что-то темное, сумрачно ветвящееся дымом, из толщи времен вынесшее свою словно бы навеки остановленную природу, в высшей степени чуждую быстрому и не витиеватому сегодняшнему дню – но она, хоть и принадлежала сегодняшнему дню, она, сама плавившая на кухонной газовой плите в тигле золотой песок или опилки и переливавшая потом жидкое золото по проволочной центрифуге, одновременно крутя ее, как коловорот, в гипсовую формочку, откуда до того полностью выплавился снятый с зуба восковой оттиск, обозначив в быстро застывающем гипсе требуемую форму золотой коронки, – она, знавшая, как от тяжелого золотого чада может ломить голову, но знавшая по себе и то, что привычный к черному дыму плавящегося золота свою алхимию не променяет на… да, она, штучный человек-частник-надомник, могла бы принять и полюбить дух ладана, если бы его не воскуряли Тому, Кого нет… да, кадит и бормочет что-то по-своему, по-поповски, припевая словно бы себе самому. Что-то нескладно-складное, непонятно-благозвучное. Она стояла дура дурой, то всхлипывая, то скучая, а потом прислушалась – и среди прочего один отрывок оказался не только нескучным, но до слез горьким и в то же время торжественно-грозным, чему полупонятность старинного языка только содействовала. Впечатленная величественным и страшным смыслом услышанного, она попросила потом у отца Алексия книжицу, по которой он служил; он ей показал это место, и она списала себе на память весь этот отрывок. Несколько дней после отпевания она все ходила по опустевшему без мужа дому и читала нараспев эти строки по бумажному листку в клеточку, будто от них могло полегчать и ей, и ему, которого больше не было, или он был Никто Навсегда в Ничто Никогда; она читала и читала нараспев (и это в самом деле действовало облегчающе, погружая в бездумие и даже в какое-то чуть ли не сладостное бесчувствие), пока не выучила машинально наизусть и могла произнести и годы спустя, если бы не забыла за древностию лет, – не их, эти слова, но то, что их можно читать, когда страшно или просто неспокойно, и они как-то притупляют страх и успокаивают. Она забыла их, помня по-прежнему наизусть: "Приидите внуцы Адамовы, увидим на земли поверженного, по образу нашему все благолепие отлагающа, разрушена во гробе гноем, червьми, тьмою иждиваема, землею покрываема. Его же невидима оставльше, Христу помолимся, дати во веки сему упокоение".