защитная улыбка, улыбка мальчика-гимназиста (которым он по существу всегда и оставался) в угрожающей ситуации, по виду ничем не отличавшаяся от первой, но она – она всегда безошибочно различала одну от другой. Так он улыбался – она запомнила на всю жизнь и спросонок, – когда в 38-м под утро, как это у них повелось, позвонили в дверь. Он улыбался, одеваясь, чтобы пойти открыть. Они оба были уверены, что пришли за ним. Был март. Было холодно. Слабо светил ночник. И когда он вернулся назад с той же все Лизой, ехавшей к ним сюрпризом из Чимкента, где она тогда жила, и в Оренбурге отставшей от поезда – так что сюрприз она приготовила не только им, но и себе, – тогда с лица его прямо на ходу сошла улыбка, он стал так же защитно, чтобы не поняли, что с ним, сердит, что означало великое облегчение. И именно эта, вторая, защитная улыбка покойного – она могла бы поклясться – чуть топорщила кончики лучших в мире усов; и еще она могла поклясться – она чувствовала его, мертвого, сильнее, чем живого, буквально как самое себя, – если приподнять его закрытые дочерью веки, в серых глазах его она увидела бы тогда тот же, что у нее сейчас, ожидающий чего-то впереди, за уводящей его Смертью, страх. Ее так и подмывало тогда, сквозь душившие ее слезы, оттянуть ему веки; и сейчас она укоряла себя за то, что не осмелилась это сделать при всех – а наедине с ним ее так тогда и не оставили.

Да, а Марк с трехдневными его мучениями, дикой болью в сердце, удушьем и кислородной подушкой; и как на второй день он уже ушел, но ему ввели камфару прямо в сердце, и он вернулся, чтобы сказать: "Зачем меня вытащили? Там было так хорошо", – и пытался объяснить, но ничего не получалось, как именно было там, – а на третий день к вечеру, как раз когда боль немного утихла и начинали подумывать, что он таки переживет и четвертый инфаркт, он вдруг выдернул изо рта рожок кислородной подушки, как-то даже не крикнув, а булькнув: "Не могу больше", – и мгновенно ушел в Ничто Навсегда. Фактически это было самоубийство, она знала, она была уже совсем стара, но Софы уже не было, и детей у них с Марком не было, а из родных и друзей осталась она одна, родственница и подруга, кто-то близкий же должен был хоть немного побыть с ним… чтобы разделить? – нет, чтобы утешить? – нет, ну, чтобы… – и так ясно, и, как и накануне, Лиля вызвала ей такси, она снова поехала в больницу, ненадолго, надолго не было сил – и тут как раз все и произошло, при ней; и Галя Абрамовна, никогда не понимавшая психологию самоубийц, впервые поняла, как и почему человек может покончить с собой: из страха. Почти ослепшая, она не видела его глаз, глухая, она не слышала его "больше не могу" (потом сестричка ей передала, как и накануне, его слова в письменном виде), – но жест, которым он выдернул изо рта кислород… нет, жест, которым он выдернул себя из жизни… его невероятная скоротечность – только косая тень с быстротой юркающей за плинтус мыши махнула по ее глазам, а он уже ушел насовсем – этот жест сказал ей все: Марк видел Смерть и не мог долго смотреть на нее. Он не смог перенести полноты ухода в Ничто Никогда и решил сократить уход.

Впрочем, бывали на ее памяти и случаи, когда боль оказывалась еще сильнее страха. Ее дальний родственник в Кишиневе, мужчина лет сорока пяти, здоровяк: семьянин, трезвенник, ударился, не так сильно, об угол своей машины, когда полез что-то в ней чинить. Саркома бедра; сгорел в три недели. Последние несколько дней, не переставая, просил уколоть его чем-нибудь, что мгновенно убивает, или просто ввести воздух в вену; морфий не помогал.