Мать Анхелика закашлялась, наверное, из-за долгой и утомительной речи, но Мария Ньевес посмотрела на нее с какой-то нежностью и состраданием.

– Вы были мне как мать, мать Анхелика…

– Наконец-то ты это признала! – торжествующе проговорила Нуну, выразительно покачав длинным указательным пальцем. – Ура, давайте выпьем за это!

– А давайте, – неожиданно предложила мать Анхелика, – или у нас нет монастырских погребов?

Немного погодя они сидели в большой трапезной XVII века, украшенной барочными завитушками самой тонкой работы, и обсуждали все на свете, причем Ману настолько обрадовалась, что стала напевать песни Бэд Банни, слушая которые, мать Анхелика громко хлопала в ладоши.

– Господи, почему ты не стала певицей, а? – горько пожаловалась настоятельница, смотря на то, как в трапезной танцует Нуну, двигая бедрами и поводя плечами с какой-то цыганской яростью и страстью.

– Нуну стала, а я решила делать более понятную карьеру, – вздохнула Ману и уставилась в большие окна на тихую улицу перед ними. – Кстати, почему монастырская улица называется Улицей 17? С чем это может быть связано – все улицы как улицы, носят обычные имена великих людей, и только эта номер. Или это отсылка к песне Calle 13?

Мать Анхелика вздохнула и уставилась на девушку:

– Неужели никто и никогда не замечал этого?

– Чего конкретно? – не поняла Нуну, ерзавшая ногой во время всего этого разговора. В отличие от Ману, она любила бывать в монастыре на мессе, но за это время успевала сделать тысячу селфи, отправить огромное число сообщений и полюбоваться на каждого стоящего человека, особенно выделяя молодых священников.

– Разве вы не видели, что монастырь украшен колоннами? – проговорила с недоумением мать Анхелика.

– Ну, – опустила голову Нуну.

– А колонны, со своей стороны, обрамлены замечательным виноградным плющом. Цифра 17 по своим очертаниям похожа на них и на плющ, а еще на пучок фасций и на эмблему медицины, – лукаво заметила мать Анхелика и посмотрела на ошеломленных девушек.

– Да, точно! – сказала Мария Ньевес, смотря в окно на расстилающийся перед ней Мехико с дымовыми трубами заводов и громыханием огромных грузовиков, доносящих свою томную городскую тему до ее слуха. – Но разве так все было в те времена, когда монастырь только основывался в честь святой Девы Гваделупской?

– Поверь мне, испанцы, только поставив монастырь на месте одного из золоченых дворцов принцессы Папан, одной из первых индианок, принявших христианство, решили не трогать растения, которые тут были, а дополнить их своей виноградной лозой, чтобы принцесса, чудом воскресшая из мертвых в царском склепе, чтобы увидеть свет новой веры, смогла бы причащаться в монастыре.

– Но этого не написано в официальных книгах, – сказала Ману, строго глядя на мать Анхелику. – Местная легенда? Тогда бы мы знали.

– Если хотите, у меня есть доказательство даже того, что принцесса Папан, по придворному названию Папанцин, была похоронена в здешнем склепе, – ухмыляясь, произнесла Анхелика, – а сказала мне догадайтесь кто?

Она посмотрела в сторону статуи, которая слепо глядела на двух девушек своими отсутствующими глазами и скалила рот в большезубой ухмылке, размахивая косой.

– Правильно, Санта-Муэрте, которая действительно является святой, жившей на земле как раз в те времена или чуть позже, – закончила она и взяла из верхнего ящика стола, с трудом поддающегося, фонарик.

– Я препровожу вас к тому месту, где лежит принцесса Папан… и куда мы положили Пилар, возлюбленную Святой Смерти, на чьей душе та играла самые великолепные мелодии на земле, – подытожила Анхелика и вновь посмотрела на девушек. Нуну выглядела смелой и решительной, с озорным чертенком в крупных черных глазах с яркими белками, а на лицо Ману было страшно смотреть: оно побелело, как снег, полностью соответствуя своему имени Мария Ньевес, данному в честь Святой Марии Снегов. Ее полные губы сжались, и она, казалось, делала все возможное, чтобы не упасть. Ноги в джинсах трясла ощутимая дрожь. Мать Анхелика покачала головой, но решила, что напрасно жалеет эту, в общем-то, храбрую юную девушку, которой только и надо что переступить свой иррациональный страх перед яркостью и неизбежностью смерти и жизни безусловно вечной, сияющей, как алмаз на ее пальце.