Послы готские зашли в один магазинчик, заглянули в другой. Везде торговались, все руками перетрогали, одной лавчонке урон нанесли – кувшинчик, покуда приценивались, в пальцах раздавили. Платить, конечно, отказались. Зачем платить, если вещь плохая?

Антиохийцы на готов без приязни смотрели. Больно уж те громоздки. Даже Ульфила, хоть и ни ростом, ни костью не удался, а как войдет – и тесно становится. И хочется, чтобы ушел поскорее.

Почти весь день гуляли по городу господа послы, числом пятеро, не считая свиты и толмача. Но и за целый день не увидели всего, на что стоило бы посмотреть в Антиохии.

Выбрались к городским стенам. В десять человеческих ростов, не меньше, стены у Антиохии. Приценились, покачали головами: если выпадет когда-нибудь этот город брать, силой не возьмешь, хитростью придется.

У стен театр увидели – веером вниз сбегают сиденья, на сцене люди в масках кривляются, представления показывают. Голоса слышны на весь театр – вот бы в их деревенской церкви такая акустика была, чтобы глотку не драть.

Гладиаторские бои, еще одна римская зараза, в Антиохии не процветали, зато любили сирийские подданные императора звериную травлю. Устраивали в том же театре, после пьесы. Ульфиле про то как рассказали, долго плевался и негодовал. Скверный обычай в Империи убивать ради потехи, а не для пропитания.

Двое послов почти сразу увязли в трущобах, отыскав себе по девице. Одна была сирийка, другая гречанка; лопотали же обе на одинаковом наречии, никому из готов не понятном. Пробовали было послы толмача к делу приставить – пусть бы вник и передал слова чужой речи. Однако Ульфила рассердился, обругал своих спутников «прелюбодейным племенем» и разговаривать с девицами наотрез отказался.

Да не больно-то и нужен; без него обошлись. Дело у готов к девицам было – проще не придумаешь. Ежели звери да птицы для такого дела в человеческой речи не нуждаются, то и людям она, стало быть, тоже ни к чему.

А вот поглядеть, как сердится клирик, – это потеха. Стоит Ульфила посреди белокаменной улицы, справа стена, слева стена, одной ногой в дерьмо какое-то въехал. На старой кожаной куртке потеки соли; рубаха из грубого полотна. И глаза желтоватые сверкают из-под мокрой от пота челки.

Ну вот, оставили этих двоих с девками общий язык искать, кое-как утихомирили клирика и дальше пошли. Ульфилу, все еще от злости съеженного, с собой утащили, чтобы в драку не полез – убьют ведь толмача, а он еще нужен посольству.

И сказал Ульфиле старший из послов:

– Ты, волчонок, зря зубами не лязгай. Только на посмешище себя выставишь. Перед чужими ни к чему это.

Ульфила угрюмо согласился: верно, ни к чему.

Спросил тогда посол, кто звал вчера Ульфилу для разговора и о чем тот разговор был. Ульфила сказал, что звал его епископ, а толковали о предметах богословских. Тот сразу заскучал и потащил своих спутников в кабак.

Прямо на улицу выходит прилавок – большая каменная плита, в жирных пятнах сверху, в брызгах уличной грязи снизу; в плиту вложен большой котел, откуда несет подгоревшей пшеничной кашей с кусочками бараньего жира – не угодно ли господам?

Взяли по миске каши, вошли в помещение – воздух там хоть ножом режь.

Незнакомое вино скоро ударило в голову. А хозяйкина дочка, крашеная рыжеволосая стерва (хозяйка за прилавком стояла, на улицу глазела), все подливала да подливала, да денежки прибирала. И все неразбавленное подавала.

Пилось легко, как водица, – и вдруг одолело. И ослабели господа везеготские послы, хоть и крепки с виду, и пали лицами на стол, белыми волосьями в красные винные лужи. Ульфила сидел рядом и смотрел на них хмуро. Думал о Евсевии.