На следующий же день после встречи с Дымом Беляновичем его случайная знакомая по редким парковым прогулкам Лариса Евгеньевна, оказавшаяся завучем одной из школ, предложила ему занять вакансию военрука. Зароков размышлял целый день и назавтра согласился.
Он жутко боялся первого своего урока по НВП, вспоминал фильм «Доживем до понедельника», настраивая себя на нужный лад сеятеля «разумного, доброго, вечного», тщательно штудировал некие учебные пособия, выданные ему Ларисой Евгеньевной, а прошло все на удивление легко, лоботрясы и не подумали сживать его со света и проверять на вшивость. Зароков быстро втянулся, и первое время даже получал удовольствие от работы: изящно шутил, рассказывая о том, как нужно ложиться во время ядерного взрыва, ободрял девушек, надевающих противогаз, и с наслаждением препарировал потертый автомат Калашникова. Одной из его учениц была Василиса из десятого класса, его соседка по площадке.
Военрука Николая Ивановича старшеклассники полюбили и наградили прозвищем Фонарь за его странную привычку – он постоянно носил в кармане небольшой фонарик. Василиса по-соседски часто забегала к Зарокову («Дядь-Коль, я в «дукты», тебе купить чего-нибудь?») и постепенно они крепко сдружились. Поэтому, когда для Василисы отзвенел последний звонок, и она ушла из школы, устроившись в местный интернат для детей-инвалидов воспитателем, на их отношения это никак не повлияло.
Впрочем, довольно быстро вернулось давно забытое ощущение обреченности, усиливаемое плакатами по гражданской обороне. Глядя на человека, грамотно лежащего ногами в сторону жуткого ядерного гриба, Зароков, как определил бы кто-нибудь, узнай об этом, слишком близко принимал все к сердцу и видел не просто учебное пособие, но обреченного несчастного человека, приговоренного к смерти. Зароков смотрел на людей в ОЗК, противогазах и без оных, добросовестно изображенных художником, и думал о том, что у каждого из них подразумевается наличие близких – жен, детей, отцов и матерей, которым была уготована смерть от лучевой болезни. И еще в этих его мыслях у них были дома, разносимые на тех же плакатах ударной волной в пыль. И человеку, покорно и умело лежащему ногами к вспышке, некуда больше было идти, и некого любить и прижимать к груди. И тоска эта, смертельная тоска вперемежку с ужасом, жившим уже глубоко в его душе, росла, наползала все ближе, как туман наползает утром на шоссе, слизывая его влажным молочным языком. А вокруг жили люди – настоящие, не с плакатов, но словно являющиеся предками тех, кто был изображен на этих плакатах. И жили они так, словно ничего такого, изображенного где-то там добросовестным художником, и быть не могло, и жить им предстояло как минимум вечно, но совершенно не имели они никакого представления о том, что же в этой вечной жизни им следует делать. И продолжали они учиться чему-то бессмысленному (в том числе, как понарошку умирать), и ходили на свои работы и службы, и мучительно копили деньги на новые мебельные «стенки» и телевизоры. И ели, и пили пиво и чай, и совокуплялись, и рожали тех, кто продолжал старательно копировать их жизнь с одной лишь отличительной особенностью – в их жизни все, что делалось, получалось и изучалось, неизменно вырастало в количественном, ценовом и каком-либо ином эквиваленте.
К Зарокову вернулось то, чего он пытался забыть несколько лет подряд.
Он перестал шутить, стал угрюмым и необщительным: исключение составляла лишь Василиса, к которой он привязался как к другу. Но даже ей он не рассказывал ни про свои мрачные размышления, ни про Дыма Беляновича с его легендой.