В какой‑то момент Сюзан, поняв, что уже довольно поздно, подняла глаза на Оливера и задала молчаливый вопрос, на который он дал молчаливый ответ.

– Вы разделите с нами ужин – наш очень простой ужин? – спросила она барона. Тот с восторгом согласился. На минутку в дом дать указание Лиззи, и вот она опять на веранде, беседует.

Ужинали оживленно – туда-сюда летали мнения, напоминания, признания, открывалось сходство во вкусах. Штарлинг был не только подкован в искусстве, он был и начитанный человек. Ему очень нравился Генри Джеймс, он цитировал Гете, он развивал теорию, что американская повесть – самобытный жанр, совсем другой, нежели немецкая Novelle. Он моментально перевел разговор с Теодора Шторма, которого Сюзан не читала, на Тургенева, которого читала. Он постарался объяснить ей точный смысл немецкого слова Stimmung[53]. Слушая его, она устыдилась за Оливера: он плохо помыл руки перед ужином, на большом пальце у него темнело пятно.

Когда Лиззи убрала со стола, они опять вышли было на веранду, но там оказалось прохладно. Поэтому молчаливый Оливер развел огонь во франклиновой печи, и они просидели еще два часа, разговаривая о турецко-сербских сложностях, из‑за которых Австро-Венгрия, а значит, и барон, может втянуться в войну, и о репутации Вагнера, которого, по мнению Штарлинга, перехвалили те, кого интересует не столько музыка, сколько мода.

Оливер сидел, слушал и почти ничего не говорил. Когда барон наконец с сожалением встал, чтобы идти, Оливер зажег фонарь и приготовился проводить его к мамаше Фолл. На ступеньках веранды Штарлинг взял руку Сюзан и поцеловал.

– Никогда, – серьезно сказал он ей на своем почти безупречном английском, – никогда в жизни я и помечтать не мог, что проведу такой вечер в американском поселке рудокопов.

Когда Оливер вернулся, Сюзан все еще сидела у непотухшей печи. Пока его не было, она безрадостно думала, до чего далек он был от разговора, настолько же далек, как в тот единственный вечер с Огастой и Томасом. Как же он ограничен в своих дарованиях! Практика, голая практика. Вот его зять Конрад Прагер – тот, напротив, не упустил бы случая, добавил бы вечеру утонченности, поддержал бы разговор о книгах, картинах и музыке, он, вполне возможно, читал Теодора Шторма и сумел бы ответить барону на цитату из Гете своей цитатой. Оливер же в таких обстоятельствах умолкал, тушевался. Предательские мысли – но их тут же перекрыла покаянная нежность, и Сюзан твердо решила образовать своего благоверного, приобщить ко всему, чтобы не чувствовал себя лишним. Однако вот он отворил дверь, вошел, поднял стекло фонаря, задул огонь, сел рядом с ней, она открыла рот – и что же произнесла? Похвалила барона.

– До чего же милый человек, – сказала она. – Не знаю никого, с кем бы так просто было разговаривать.

Протянув ноги к огню, он, казалось, задумался. Наконец промолвил:

– Кендалл хочет дать его мне в помощники.

– О, прекрасно! – Но он не отзывался, только вскинул бровь, поэтому она сказала: – Это же хорошо, разве нет?

– Хорошо для приятных ужинов. Не для рудника.

– Почему? Что с ним не так?

– Жидковат, не из того теста.

– Жидковат? Он культурный человек!

– Культура тут ни при чем, я о том, каков он в шахте. – Он расплел пальцы, лежавшие на груди, и показал ей тыльную сторону одной ладони. То, в чем за ужином при свечах ей померещилось грязное пятно, было распухшей, потемневшей ссадиной у основания большого пальца. – Видишь? Если б я вот это не получил, его, быть может, не было бы в живых.

Казалось, он высказал все, что хотел. Сидел сонный и отяжелевший, по лицу пробегали отсветы печного огня. Раздосадованная, она ждала. Наконец сдалась.