Ее вожатый в издательском мире, ее ближайший друг мужского пола, идеальный кавалер, каким он выведен в ее учтивых письмах, Томас не мог не возникнуть в мыслях Сюзан как потенциальный жених. Разумеется, ничего подобного сквозь пристойную игривость ее писем к нему не проглядывает. Самое близкое, что я нахожу, – это размышление о Дружбе, заставляющее вспомнить Цицерона: “Когда Вы вдали от Ваших друзей, что Вы вспоминаете – их слова или их внезапные пронзительные, обнажающие душу взгляды? В отзывчивом человеческом лице поистине есть что‑то внушающее ужас. Мужчина, который сказал, что тончайший музыкальный инструмент в умелых руках – это отзывчивая впечатлительная женщина, какой он, должно быть, грубый дикарь! Не верю, что он мог извлекать эту проникновенную музыку и сметь потом этим хвалиться”.
Что она хотела этим сказать? Безусловно, тут нет подспудного упрека Томасу в игре на ее сердечных струнах, но намек на то, что эти струны вибрируют, тут вполне может быть. Не страшилась ли она слегка, что в ее собственном взгляде могло при нем внезапно появиться что‑то до ужаса пронзительное, обнажающее душу?
Чем дольше я исследую свою бабушку в том возрасте, тем более сложной она выглядит, эта девица из квакерской семьи. Она испытывает страсть к Огасте, этому чувству уже четыре или пять лет. Она восхищается Томасом Хадсоном, идеализирует его, возможно, влюблена в него. За ней ухаживают несколько молодых людей, в том числе два брата Огасты, которые могут предложить ей (и, по меньшей мере, Дикки, кажется, предлагал) положение в обществе – то, к чему она не сказать чтобы равнодушна. Она предана искусству и усердно трудится над своими рисунками. И при всем том, если верить ее воспоминаниям, у нее постепенно возникало “взаимопонимание” с Оливером Уордом, с инженером на два года младше нее, с которым она виделась только один раз и о существовании которого другим своим друзьям не сообщала.
Затем, летом 1873 года, она начала замечать, что зыбкая магнитная стрелка сердечных чувств Томаса склонна остановиться не на ней, а на Огасте. Это моя догадка, но не беспочвенная. Она внезапно вернулась в Милтон, хотя собиралась прочно обосноваться в Нью-Йорке. Поток писем заметно оскудел. Никаких больше излияний на шести страницах – только краткие записки, да и те уклончивые. Настойчивость в этой переписке проявляла Огаста. Сюзан ссылалась на викингов из “Скелета в броне” Лонгфелло, которые отнимали много сил. Нью-Йорк, писала она, слишком ее возбуждает. На слова Огасты, что ей не следует хоронить себя в деревне, она ответила, что, будь у нее такой талант, как у Огасты, она, может быть, законно пожертвовала бы ради него родителями и родным домом. Но у нее талант куда более скромный, и, если в доме родителей, которые дали ей все, этот талант зачахнет, то так тому и быть.
Столько печальной покорности долгу, столько самоуничижения. Думаю, что она, бедняжка, была ранена, ибо, в худших традициях чувствительных песен, видела себя теряющей и возлюбленного, и подругу. Получить свою долю удовлетворения, обвинив кого‑либо в измене, она не могла, и она бы гневно осудила себя даже за тень мысли о соперничестве с Огастой. Безупречный союз, идеальная пара – она готова была сказать это первая. Но ей от этого было не легче. В горькую минуту она, может быть, спрашивала себя: не потому ли он выбрал Огасту, что она богата, из прекрасной семьи и подведет под его карьеру светскую базу? Я думаю, Сюзан оплакивала былые радости и утраченную дружбу. В письмах есть упоминание о бессоннице и лицевой невралгии.