– Этот, – я положил фотографию к стакану, – свое выпил.

Мама молчала.

– Как же твоя сура?

Мама выпрямилась – я различил слезы на щеках и на шее. Опять начала:

– Ну что ему за жизнь?..

Я не дослушал, ушел.

Трещина поперек двери, полустертые чернильные черточки на косяке: внутри воздух пахнет уксусом и чем-то еще. Включил свет: стол, тумбочка, кровать, комод с бельем, шифоньер, книжный шкаф. Поверх старой мебели, сохранившей в своей неподвижности нечто навеки завершенное, – приметы нового: вереница банок с огурцами и перцами, вешалка с пиджаками Семёна в полупрозрачных чехлах, мамины ноутбук и туфли. Грустно.

Решил сначала постираться, полез в рюкзак. Вытащил пирамидку – свежий скол вместо j – поставил на полку. Набирая в раковину воды, слушал, как мама шарахается по квартире, щелкает выключателями, хлопает дверьми. Постирал, развесил. Нашел футболку на завтра: темно-синяя, с логотипом иняза на груди. Разумеется, XL.

Принял душ. Лег.

Уснуть не получалось – какие-то мысли, обрывки строк: сколько мы прошли, Марсьенн? – похороны завтра, искренне соболезнуем. Вспомнил, что не сказал никому на работе. Что по учебе – эссе и экзамен в четверг. Что нет обратного билета. Что утром нужно найти банкомат. Проверил будильник, потом отключил связь, чтобы дольше сохранить батарейку. Потом включил и позвонил Серёже.

– Алло, – сказал Серёжа сонно.

– Алло, – сказал я. – Я приехал.

Серёжа оживился:

– Когда? Зачем?

– Отец умер.

Серёжа чуть завис:

– Ну-у…

– Ладно, не говори ничего. Встретимся завтра?

– Давай, – тотчас согласился Серёжа. – Ты вообще как?

– Нормально.

– Если хочешь, можем сейчас встретиться.

– Не, утром похороны. Завтра. Я позвоню.

Серёжа еще попытался что-то высказать, выразить. Я подумал, что давно его не видел, что соскучился. Так и сказал ему:

– Ладно, Серёж, я соскучился, – и тут же понял, как неуместно, не вовремя. Но Серёжа не заметил: спокойной ночи, крепись, – и отбой.

Снились стены, какие-то холсты, подъемные рамы. Холодно, тесно, и вдруг поскользнулся там, на темном полу, – и проснулся: полчетвертого. Выпил в кухне стакан воды, вернулся, взялся за телефон, будто должен кому-то позвонить – кому-то обещал. Через минуту понял: никому. Не обещал, не должен.

Пахло уксусом и чем-то еще.

Стол, комод, шифоньер, книжный шкаф.

Банки, туфли, пиджаки.

Уснул.


Маленький кинотеатр на бульваре Сен-Жермен: сколько мы прошли, Марсьенн? – кажется, весь Париж. Твоя юбка в пыли, а посмотри на мои ботинки. Мы увидели город, словно поднялись на Эйфелеву башню, – но не встретили ни души: есть ли здесь, в бесконечности этих улиц, люди, кроме нас? Или всякий раз Париж принадлежит лишь двоим – независимо от положения часовой стрелки, расписания поездов, новостных радиопередач? Можно ли тогда желать чего-то на секунду большего, чем подаренное нам одиночество, что так хорошо к твоим волосам, хорошо к сигарете и исповеди птиц?

Упиваться герметичностью нашего Парижа, чувствовать непрерывность этого города, его запах земли и липового цвета. Отнять тебя у шелковых простыней в квартире на улице Клиши, говорить с голубями на зеленых скамейках в тени Святой Троицы, просить шорле и поменьше льда в кафе у Лафайет. Потом тянуть лимонад из кувшина – вдвоем через прозрачные соломинки – и глядеть, как, выдыхая дым, бегут автобусы. Довериться ветру, вступить в сговор с мотыльками и пчелами, лететь по проспекту Оперы, с каждой секундой ощущая все большую близость реки. Ворваться в квадрат колоннады, смотреться в тонкую слюду солнца на стеклах пирамид, чувствовать, как время перестает существовать с очередным поворотом колеса обозрения в пролете арки Каррузель.