– Скоро двенадцать лет, не правда ли, Сент-Обер, как я приобрел ваше родовое имение? – сказал Кенель.
– Да, около того, – подтвердил Сент-Обер, подавляя вздох.
– Вот уже пять лет, как я не бывал там, – продолжал Кенель. – Париж и его окрестности – единственное место в мире, где можно жить. Я так погружен в политику, у меня столько важных дел на руках, что мне трудно отлучиться хотя бы на месяц или два.
Сент-Обер молчал, и Кенель заговорил снова:
– Не понимаю, как вы, несмотря на то что живали в столице и привыкли к обществу, можете существовать в другом месте, а в особенности в такой глуши, как здесь, где ничего нельзя ни видеть, ни слышать – словом, где вовсе и не ощущаешь жизни.
– Я живу для себя и для семьи, – возразил Сент-Обер, – теперь только я узнал счастье – с меня этого довольно. Прежде и я знал жизнь.
– Я намерен истратить тридцать – сорок ливров на разные переделки в замке, – объявил Кенель, как будто не замечая слов Сент-Обера, – потому что будущим летом хочу пригласить сюда месяца на два своих друзей, герцога Дюрефора и маркиза Рамона.
На вопрос Сент-Обера, в чем будут состоять эти переделки, Кенель отвечал, что он снесет весь восточный флигель замка и возведет на его месте ряд конюшен.
– Затем я пристрою, – продолжал он, – еще гостиную, столовую и, наконец, ряд комнат для прислуги – теперь мне некуда поместить и третьей части моего собственного штата.
– Помещалась же там прислуга моего отца! – заметил Сент-Обер, огорченный мыслью, что старинное здание будет переделано, – а штат у отца был немалый.
– Наши понятия несколько развились с тех пор, – сказал Кенель, – что тогда считалось приличным образом жизни, теперь уже никуда не годится!
Даже спокойный Сент-Обер вспыхнул при этих словах, но гнев его скоро сменился презрением.
– Местность вокруг замка загромождена деревьями, – добавил Кенель, – часть их я хочу вырубить.
– Как! И деревья вырубить! – воскликнул Сент-Обер.
– Ну разумеется. Почему же и нет: деревья загораживают вид. Там есть каштан, который своими ветвями заслоняет весь южный фасад замка, – он такой старый, что, говорят, в дупле его может поместиться человек двенадцать. Вы и сами со своей восторженностью вряд ли не согласитесь, что нет ни красы, ни пользы от такого отжившего, ветхого дерева!
– Боже милостивый! – возмутился Сент-Обер. – Неужели вы решили погубить этот благородный каштан, вековую гордость имения! Он был в цвете лет, когда строился дом. Как часто, бывало, в юности я лазил по его могучим ветвям, помещался, как в беседке, среди его густой листвы, и когда дождь лил ливнем – ни одна капля не попадала на меня! Как часто я сиживал там с книгой в руке, то читая, то любуясь из-за ветвей на окружающий пейзаж, на заходящее солнце, до тех пор, пока не наступали сумерки, загоняя птичек домой в их гнездышки среди густой зелени! Часто бывало… Однако, простите, – спохватился Сент-Обер, вспомнив, что он говорит с человеком, который не мог ни понимать, ни одобрять его чувств, – я говорю о временах и чувствах старосветских, как та жалость, которая побуждает меня скорбеть об этом почтенном дереве.
– Конечно, оно будет срублено, – решил Кенель, – я думаю насадить в каштановой аллее несколько ломбардских тополей. Моя жена очень любит тополя, она говорит, что они замечательно украшают виллу ее дяди в окрестностях Венеции.
– На берегах Бренты, еще бы! – сказал Сент-Обер. – Там тополя со своей пирамидальной формой рядом с пиниями и кипарисами, осеняя легкие, изящные портики и колоннады, бесспорно, украшают вид, но среди исполинов леса, возле массивного готического здания…