Сад располагался за домом и представлял собой длинную узкую полоску земли, окруженную ветхой изгородью и незаметно переходившую в серый, вытоптанный коровами луг. За лугом раскинулись болота, где среди травы виднелись спокойные озерца со стального цвета водой и аккуратные рядки хвойных деревьев всех оттенков зеленого, служившие доказательством добросовестной деятельности местного лесничества. Практически все соседские садики были точно такими же: в них мало что росло – так, сорная трава да какие‐то чахлые низкорослые кустики; между изъеденными муравьями столбиками оград редко где виднелись куски натянутой проволоки, но в основном она была оборвана. Обычно я, добравшись до дальнего конца сада, развлекался тем, что вытаскивал из разваливающейся изгороди длинные ржавые гвозди или обрывал листья с кустов сирени, вдыхая с перепачканных рук запах ее зеленой «крови» и размышляя о той странной ситуации, которая сложилась в моей жизни.

Наш сосед Боб вместе со всем своим семейством был одним из первых, тогда еще немногочисленных, горожан, переселившихся в деревню. Возможно, это было связано с особым отношением Боба к земле. Сами‐то мы даже, пожалуй, с недоверием смотрели на те жалкие плоды, которые ухитрялся производить наш сад: горсть червивой малины, вездесущие люпины, чрезвычайно успешно обсеменявшиеся, пробивающийся сквозь жесткую неухоженную землю ревень, который, кстати, никогда не срезали и не использовали в пищу. А вот Боб первым делом привел в порядок изгородь, явно почитая заботу о саде и земле как главную в своей жизни – иной раз казалось, что в сарае у него хранится Святой Грааль, а с вытоптанного коровами пастбища доносятся грозные вопли вандалов, вставших там лагерем. В саду Боб установил поистине военный порядок; это был правильный сад, хорошо знавший, кто его хозяин. Все живое произрастало там стройными рядами, попадало в землю из аккуратных пакетиков, на свет божий проклевывалось минута в минуту, словно по расписанию, и потом ростки стояли гордо и прямо в ожидании производимого Бобом осмотра. Неиспользованные цветочные горшки были сложены в аккуратные стопки, как шлемы воинов; сахарный тростник стоял как штык. И Бобби чувствовал себя истинным хозяином и благодетелем каждой пяди своей земли. Был он высокий и тощий, с тяжелой нижней челюстью, с каким‐то отсутствующим взглядом голубых глаз; а еще он никогда не употреблял в пищу белый сахар – только коричневый.

Однажды над той изгородью, что проходила между нашим и соседним участком, вдруг появилась голова жены Боба, Майры. Ни с того ни с сего Майра принялась поносить мою мать, обвиняя ее в аморальном образе жизни и в том, какой дурной пример она подает ее, Майры, детям, а также всем прочим детям в округе. Майра чуть не лопалась от гнева, который, видно, слишком долго был заперт в бутылке, и я уставился на нее самым пронзительным своим взглядом, буквально стремясь ее этим взглядом испепелить. Хотя мне и было‐то всего лет восемь, с моих уст уже готовы были сорваться злые дурные слова, так и кипевшие на языке и, казалось, в кровь обдиравшие рот, точно сломанные зубы. Мне страшно хотелось объяснить ей, что дети, растущие на этих клочках земли – в том числе и ее собственные, – примерными уж точно не являются. Но тут моя мать, к которой, собственно, и была обращена гневная тирада Майры, неторопливо поднялась с кресла, на котором принимала солнечную ванну, бросила на Майру один мимолетный и равнодушный взгляд, молча повернулась и ушла в дом, оставив сгоравшую от злобы соседку торчать над выстроенным Бобби добротным забором. Разъяренная Майра была похожа на яркого, слегка спятившего австралийского попугая, каких у нас так часто любят держать дома. Она была маленькая, тощенькая, с остреньким личиком, удивительно похожим на крысиную морду, и вообще, по-моему, смахивала на заветренный кусок говядины в витрине убогой мясной лавчонки, еще оставшейся среди тех трущоб, что давно уже подлежали сносу. И руки у Майры, как уверяла моя мать, висели, разумеется, ниже колен.