Варя помнила, какой торжественностью тогда было полно её маленькое сердечко, приближалось Рождество, зима стояла пышная, с морозцем, и ей так не терпелось попасть внутрь часовни, чтобы погреть свой носик. Икона была украшена еловыми ветками, с маленькими посеребрёнными шишечками, и, слегка прикоснувшись к ней губами, девочка почувствовала как будто долгожданное тёплое дыхание, которое отогрело ей щёки и заиндевевший кончик носа. Отрываться от иконы не хотелось, но сзади поддавливали, напирали люди, и бабушка осмотрительно вывела девочек наружу.
Темное небо, несмотря на свой насыщенный черничный цвет, высоким куполом вздымалось над головой, звёзд было не видно, вместо них падали на варежку хрупкие кристаллики снежинок, которыми Вареньке хотелось полакомиться. А Ксенечке хотелось вдеть их в ушки, словно серёжки, – совсем как у её красивой матушки.
Ходить по городу вечером никто не боялся, – от снежного покрова поднималось как будто свечение, и умиротворение разливалось в детской душе при виде этих творожных сугробов, залитых сверху черничным варением. Можно было до самой поздней ночи кататься на салазках, пока бабушка ни командовала, что пора ложиться спать. С улицы – и сразу в тёплую постель, на бабушкину перину, в купеческие подушки, набитые лебяжьим пухом, сложённые одна на другую в виде огромной башни или десерта и накрытые полупрозрачным тягучим тюлем.
Потом им внушили, что жить так стыдно, совестно купаться в пуху, если этого пуха нет у всех, и Варя умом всё это поняла, приняла и готова была со всем этим расстаться ради всеобщего блага. Но у неё, кроме пуха, забрали сначала Ксению. Ксения держалась, рассказывая, каким-то, правда, сразу выцветшим голосом, что отца переводят на какой-то строительный объект под Салехард, а Варя не понимала, почему вдруг так далеко, но молчала об этом. «Нас перебрасывают по Оби!» – это, казалось, было единственной радостью девушки в сложившихся обстоятельствах.
– Насмотришься новых, красивых пейзажей! – поддержала Варвара.
Подруги условились писать друг другу, семья Вари не собиралась сниматься с места, а адрес Ксения знала наизусть. Но ни одного письма так и не пришло, и о причине такого молчания Варе со временем все страшнее было думать. Она вдруг стала сомневаться, а был ли вообще Салехард, было ли долгое путешествие по Оби, были ли новые пейзажи? В городе ходили слухи, что людей расстреливают без суда и следствия, расстреливают семьями, как стаи бродячих собак, вместе с детьми, в оврагах на выезде из города, а тела их топят в Оби, привязывая к ногам большие булыжники. Бабушка категорически отказывалась в это верить и Варе запрещала, – она была воспитана с верой в людей, в их доброе начало и высокое предназначение. Ну не могла она допустить мысли, что люди настолько опоскудились и потеряли человеческий облик, что хладнокровно стреляют друг друга из револьверов.
В 20-м году переименовали Тобизеновскую улицу, и ждать писем от Ксении теперь вовсе не приходилось. С какой любовью, с какой поэтикой назывались раньше улицы: Вознесенская, Покровская, Спасская. Была у них и Дворцовая, и Офицерская, и Кабинетская. На Николаевском проспекте летом из открытых окон лились вполне недурные сонаты, а однажды Варя услышала Первый фортепианный концерт Чайковского и была поражена до глубины души, до немоты, до паралича всех членов: стояла и слушала клавиши и струны (кто-то исполнял дуэтом), и сердце её то танцевало, то ликовало, то плакало, то обливалось кровью в груди. Варя отчего-то была уверена, что Пётр Ильич сочинил это своё произведение, глядя на летнее, ликующее и торжествующее, небо с быстро летящими по нему белоснежными громадами облаков.