– Абели, ты уже не дитя. Ты выросла и вполне справишься со своей жизнью сама.

– Что случилось, маман? – непонимающе спросила я.

– Твоего отца арестовали за вольнодумства. Я всегда знала, что он плохо кончит, – вздохнула маман и картинно отвернулась к окну – в свете лампад перья на её шляпе всколыхнулись, и жуткие тени пронеслись по стене. Маман продолжила:

– Имущество графа конфисковано, король в гневе. Всех, кто с семейством де Клермон-Тоннэр связан, сажают в Бастилию. Заговорщиков ищут. Так что, детка, помни: ты была, есть и будешь Абели Мадлен Тома из Сан-Приеста. Лучше иметь в родне ремесленников, чем благородных висельников. Что смогли, мы тебе дали. А из монастыря тебе лучше уехать.

Она протянула мне кожаный кошель.

– А вы, маман?

– Господин де Лафруа, мой друг, уезжает в Новую Англию. Он звал меня с собой.

Маман ещё раз обняла меня, похлопала по щеке и ушла. Больше я её не видела.

* * *

Мне повезло встретить в гостинице пожилую даму. Та путешествовала из Парижа в Лион. Благодаря её доброте, я добралась до Сан-Приеста целой и невредимой, не попав в лапы разбойников и прохиндеев.

Бабушка с дедушкой были огорошены, увидев впервые на пороге великовозрастную внучку с немудрёным скарбом. Меня встретили словами: «Вот дерьмо! Да это ж наша шалопутная Мари, только помоложе…» За этим последовал поток бранных слов, о значении которых я могла лишь догадываться.

Сложно было представить, что эти жилистые грубые старики с лицами, изрезанными глубокими морщинами, будто ножом краснодеревщика, состоят со мной в каком бы то ни было родстве. Их узкий каменный дом в три этажа пропах мочой, плесенью, прогорклым маслом и ещё чем-то отвратительным. Здесь царили грязь и бедность, а свет почти не попадал в крохотные оконца, затянутые бычьим пузырем. Мне показалось, что я попала в ад.

Благо, на следующее утро пришла тётя Моник и забрала меня к себе. И всё было бы сносно, если бы не обманутый супруг маман, злой плешивый лавочник Ренье. Он жил на соседней улице и торговал домашней утварью в большой лавке. Как сказала Моник, за эти годы он нажил немало и вроде бы перестал поминать грязным словом Мари. Но стоило мне появиться, лавочника словно черти попутали – он то и дело кричал на всю округу, что дочь потаскухи Мари – такая же, как её мать, расписывая во всех красках пороки моей достопочтенной родительницы. Ренье придумывал козни, сплетни и прочие гадости, будто единственной целью его лавочной душонки было испортить мне жизнь и отомстить таким образом маман. Моник заступалась и как-то даже дала лавочнику по уху тряпкой.

Увы, именно его угораздило прознать про папеньку, которого король решил было помиловать, но едва отпустив, снова засадил за решетку. Похоже, папа́ опять что-то сказал нелицеприятное для Его Величества, а возможно, даже написал пасквиль. Я точно и не знаю. Но лавочник Ренье быстрее королевского глашатая раструбил на весь квартал, что де дочь вольнодумца и смутьяна тоже отправят в тюрьму, а уж подавно и того, кто на ней женится.

Люди и так на меня косились и судачили всякое, но последние новости и странная болезнь перевесили чашу весов. И ко мне, рожденной во грехе бесприданнице, воспитанной на «карамелях», читающей в книжках один Бог знает что, может, ведьмовские заговоры, к дочери приговорённого к казни графа, по-видимому, проклятой всеми святыми, стали относиться как угодно, но только не как к девушке на выданье.

* * *

– Вот и не берут, – завершила рассказ Моник.

Она поведала, конечно, не всё, как я вам, но в ответ лекарь фыркнул в усы:

– Да уж, занятная история, – и обратился ко мне: – Абели, я вижу, ты не спишь.