Подобные размышления вовсе и не возникли бы в голове Павла, если бы он не считал, что искусство и личная жизнь связаны прямо и что невозможно кривить душой в личной жизни и быть художником. Это убеждение, принятое однажды и навсегда, сделалось основанием для бесконечного – и бесплодного – анализа будней, мелких и больших поступков.
Для чего же я ругаю авангард, думал Павел. Какое право имею? Ведь я и есть самый первый авангардист. Что проку с того, что я не рисую квадратиков, – авангардист сперва утверждает себя в постели, потом только на холсте.
Павел вырос в семье, где считалось необходимым анализировать чувства – Рихтеры всегда полагали, что происходящее с ними столь значительно, что нуждается в аналогиях и примерах из истории. И это спасало их в самых постыдных ситуациях; они отвлекались от той гадости, которую делали, и начинали рассуждать об искусстве, и им казалось, что они переосмысливают свои грехи. Гадости от этого никуда не девались, и плохое не делалось хорошим, но им, которые подумали об исторических параллелях, казалось, что они проделали нравственную работу, многое поняли и положение дел исправили.
Так было удобнее жить – этот защитный рефлекс выручал всегда, и Павел стал думать об авангарде, он множил свои претензии к нему, он говорил про себя целые развернутые фразы. Он думал так.
Авангард утверждался посредством половых отправлений: интересно, что бы делал авангардист, если бы ему предложили избегать мочеполовой тематики? В кузнице передовых настроений ковали образы, шокирующие патриархальные вкусы: «Писсуар» Дюшана, похотливые скелеты Эрнста, туалетная эротика Ларионова и манерная – Дельво, гениталии и фекалии, ненормативная лексика – все это, сделавшееся эвфемизмом свободного слова, все это не на обочине творческого процесса, это и есть творческий процесс. Каждому свободолюбивому юноше хотелось встать в ряды веселых ниспровергателей канона, а то, что для этого придется заголить задницу, придало очарования борьбе. Именно непристойности выпала роль свободы. В оппозиции «порядок – инакомыслие» в графу «порядок» записывали «мораль», а в графу «инакомыслие» – «непристойность». Если творческий человек не был замечен в разврате, сам собой возникал вопрос: да вполне ли он творческий, этот сухарь? Возможно, он лишь делает вид, что прогрессивен? Пусть докажет на деле, покажет самой жизнью. И действительно: биографии мастеров ХХ века ярче их творений. Часто дальше этого не идет, но инстинктивно творец прав: отношение к женщине является критерием искусства, во всяком случае, искусства стран христианского круга. Авангард (т. е. искусство борьбы за свободу) любовь трактовал как обладание, а женщину презирал.
Процесс развенчания Прекрасной Дамы и превращение ее в уличную девку – вот суть авангардного творчества. Это именно ее, Прекрасную Даму, выволакивал на панель Лотрек, ей задирал ноги Ван Донген, ее выкладывал на подушках Матисс, ее поимел в парижской подворотне Миллер. Это ее, Прекрасную Даму, изображали с бокалом абсента и в спущеных чулках, это ей адресовали унизительные определения поэты.
Если трубадуры преувеличивали добродетели дам, то авангардные мастера не собирались попадать впросак. Художник сделался циничнее циничного мира: мир наверняка обманет, так нечего с ним церемониться. Генри Миллер, Жан Жене, Жюль Паскин и прочие – разве можно отрицать, что первым бастионом, который они разрушали, был образ Прекрасной Дамы? Она, бедняжка, приняла на себя первый удар – здесь было трудно ошибиться: бей по ней и попадешь куда надо – в сердце общественной морали. Сердце затянутого в корсет общества – это миф о недоступной Прекрасной Даме. Когда захватываешь город, надо первым делом брать почту и телеграф, когда рушишь общественную мораль – следует начать с образа Прекрасной Дамы. Конечно, далеко не все авторы похабщины загадывали так далеко и метили так высоко. Так ведь и не всякий бомбист, мечущий бутылки с зажигательной смесью в здание почтамта, мечтает парализовать весь город, но бывает, что и повезет. Самые крупные мастера, разумеется, делали это обдуманно. Творчество Матисса, например, есть сведение мифа Прекрасной Дамы к утилитарной декорации. Из объекта служения дама превращается в предмет интерьера и тем самым в служанку. Икона превращается в декорацию, образ – в знак; Матисс – последовательный гедонист, т. е., говоря в современных терминах, плейбой. Трудно представить себе картину этого мастера, лишенную женского начала. Но столь же трудно представить себе образ этой женщины – он ничем не отличается от образа золотой рыбки, вазы с фруктами. Интерьер был бы беднее, говорит нам мастер, не укрась мы его аквариумом, женскими бедрами и бананами. Ориентализм Матисса лишь усугубляет эту тенденцию: La Belle Dame лишь одалиска, украшающая досуг просвещенного паши. Легко усмотреть связь с турецкими банями Энгра и алжирскими женщинами Делакруа, но разница в том, что в девятнадцатом веке писали восточную экзотику, а художник двадцатого века сказал: почему, собственно говоря, наша повседневность должна быть хуже? Там, значит, им можно, а мы здесь носись с этой постной моралью? Матисс не оскорблял женщину прямо, как иные грубые натуры, но пошел дальше прочих – он поместил героиню эпосов в сераль. Так христианская мораль и, соответственно, христианская символика были отодвинуты в сторону как недостаточно декоративные.