Он принял советника, тот повторил всю историю с самого начала, и Коммунист, не вдаваясь в подробности, заявил, что необходимость какой-либо активности в связи с выявленными фактами отсутствует. Проще было сказать: «Ничего не делайте. Забудьте. Мне по-хрену», но он всегда следил за своими словами в присутствии советника. Тот, проявив недюжинную смекалку по поводу вчерашнего «резона», предложил использовать полученную информацию альтернативным образом. Глядя на лежащий на столе конверт Коммунист отрицательно покачал головой. Вежливо помолчав несколько секунд, советник конкретизировал свою мысль:

– Можно подбросить эту информацию Бородатому, чтобы они с Шутником сцепились.

Когда прозвучало слово «Бородатому», Коммунист отвел взгляд в сторону от преданного, но ничуть не подобострастного взгляда советника, а при слове «Шутник» и вовсе отвернулся к стеклянной стене, через которую открывался вид на ухоженный парк, лес и горы вдали. Сахарные, не ведающие кариеса, клыки Альп, вырастая из серо-зеленых цинготных десен, вонзались в голубое небо. Ему послышалось, хотя вряд ли это было возможно в кондиционируемом кабинете, как чижики, соловьи, или еще какая-то гринписовская сволочь радостно щебечет за окном.

Можно было подбросить. А можно было и не подбрасывать. Пять минут назад он дал понять собеседнику, что у него нет конфликта интересов с Шутником. Потому что. Но птенец гнезда Петрова продолжал мягонько этак настаивать, подвигая его к решению: «Подбросьте и Шутнику, и Бородатому». Здоровы чужими руками… Не хватало еще, чтобы он осмелился вслух произнести коронную ментовскую фразу: «это в ваших же интересах», бесившую Коммуниста до судорог. Понятно, к чертовой матери, в чьих это будет интересах. И хотя советник замолчал вовремя, сидящий за столом человек почувствовал, как онемели у него кончики пальцев. Он перевел взгляд на далекую, украшенную лепниной, стену огромного кабинета, потом – на изгаженный фреской потолок… Слащавая итальянская мерзость! Зыбкая тошнота возникла в животе, медленно поползла вверх, остановилась в горле. Он сглотнул до хруста в ушах, тошнота унялась, толком не начавшееся бешенство уступило место апатии.

В своих бесконечных циклах «яхта-врач-самолет» он, похоже, доездился до того самого швейцарского санатория, где доживала свой век мама юриста-полиглота, и где теперь предстояло поселиться ему самому. И дай бог, чтобы на три-четыре месяца, а не насовсем. На фоне этой перспективы конструирование чужих мытарств – и, кстати сказать, совсем не смертельных! – было ему совершенно не интересно.


Советник молча и неподвижно ждал ответа. Коммунист встал из-за стола, медленно дошел до прозрачной стены, прижался лбом к прохладному стеклу. Красоты за окном намекали на свободу и счастье, на то самое, для чего человек создан как птица для полета. Действительно, он мог купить себе белоснежный Монблан, сесть голой задницей на его вершину и скатиться вниз. Это был вполне реализуемый вариант, сулящий сказочное веселье. Но лед стекла, в которое он упирался лбом и носом, напоминал о другом. Он, взирающий из огромных окон виллы на альпийские красоты, был частью системы, подвергался определенным воздействиям, был неким передаточным звеном между чем-то и чем-то. И возможность практически неограниченных трат на собственное потребление (покупка Монблана, например) положения дел не меняла. Стекло отгораживало его от непосредственного восприятия жизни, от той банальной свободы, иллюзия которой есть только в молодости, и имеет под собой вполне понятную физиологическую основу. У него, за стеклом, особенной свободы не было. Было «дело» и отношения с другими… как бы это сказать… «персонами». Сейчас он должен был завизировать совершенно ненужное ему решение и привести в действие некие механизмы. И кое-кому от действия этих механизмов станет весьма солоно.