. На утренней перекличке иногда он был уверен, что ветер донес к ним аромат воды из озера, хотя до озера было километров двенадцать.

Однажды он получил письмо от женщины, написанное от руки. Может, она не душила его нарочно, но лист хранил в себе молекулы женского запаха, возможно, парфюмерии или того нежного мускуса, что источает женская кожа, как ее ни мой. Он даже испугался того, какое сильное впечатление это произвело на него. Не текст (безграмотный, экзальтированный, раздражающий), а аромат. Он подносил письмо к носу, боясь, что запах исчезнет от постоянно принюхивания, но не мог заставить себя перестать. Но каждый раз, когда ему казалось, что письмо выдохлось, оказывалось, что нужно лишь перестать на время его трогать, перетерпеть немножко – и оно начинало пахнуть снова. Этим чередованием нюханья и ненюханья он довел себя до того, что эрекция начиналась уже при одном взгляде на письмо, не только от его запаха.

Когда освободится, он первое время вообще не будет закрывать окно – хочет вдыхать автомобильные выхлопы и аромат цветущей черемухи.


Все, что он знал про местные обычаи, заступая сюда, – это то, что тут нельзя ронять и поднимать мыло, и что тебя за любую провинность могут опустить. Но зона на поверку оказалась адом совсем другого рода, чем он представлял. Время шло, но так никто его и не «прописывал», не выбивал зубы и не творил с ним все те мерзости, которые он рисовал себе, когда поступал сюда. Когда после сборок, осмотра и суточного карантина его подняли, наконец, на хату, он думал, что от нервного напряжения упадет в обморок. Потом он уже не без улыбки вспоминал – он так боялся побоев и издевательств, что имя свое и фамилию перед мужиками произнес фальцетом, хотя помнил, что нужно «держаться с достоинством и громко и четко представиться». Его персона никого особо не заинтересовала, даже поздоровались с ним не все. Смотрящий – полненький, но на тонких ногах, сказал ему, окинув тяжелым взглядом: «Хата у нас мирная, смотри, чтобы без драк». Драться? Они всерьез подозревают, что он собирается драться? Вот и вся прописка. Мелькнула мысль – может, навалятся, когда он уснет, придушат подушкой и изобьют? – но и ночью никому из двадцати сокамерников он не сдался. Правда, без кошмаров все равно не обошлось – в три часа полудурок с широко расставленными, как у козы, глазами, на которого он обратил внимание еще днем, вдруг запел. Днем он тихо напевал, а тут вдруг заорал в полный голос: «Нельзя любви – земной любви – пылать без конца».

Его удивило тогда, что полудурка не прибили, а только зашикали. Но тот, пока не допел все куплеты, не успокоился. Потом еще два раза принимался орать, и уснуть не удалось. Козоглазый категорически шизанут, странно, что его вообще посадили.

Потянулась черно-белая вязкая масса одинаковых до одурения и наполненных бытовыми унижениями и тяжелой работой дней. Итак, он пряник[1], который попал на Валдай, невероятно красивые и живописные места. Три барака из крошащегося белого кирпича стояли в колонии с 50-х, но его определили в новый. Постельное белье – только белое, форма – только черная. Самой большой проблемой поначалу оказалась еда, не то чтобы она была совсем отвратительной, но ему катастрофически не хватало порций, чтобы наесться, он в прямом смысле слова голодал. Записываясь в рабочий отряд, он уповал, что денег будет хватать на то, чтобы прикупать что-нибудь в местном магазинчике.

Ничегошеньки он не понимал, боялся совсем не тех вещей, которых следовало бы. Он, например, почему-то переживал, что его принудят заступить в «красную» должность. Про себя заранее решил, что ни нарядчиком, ни рабочим БПК, ни дневальным он не станет – на воле от кого-то слышал, что лучше умереть, чем быть «козлом». К блатным с их противной эстетикой у него тоже никогда симпатии не было, а хоть бы и была, заслужить их уважение ему, первоходке, не светило. Он стал корчаком