Он указал на дверь комнаты, расположенной с левой стороны коридора, затем сделал шаг в ее сторону.

– Ключ виден снаружи, – сказал он, – но где, черт возьми, ручка?

– В чем дело?

Он тыкал пальцем в маленькое восьмиугольное отверстие, из которого должна была торчать ручка на шпинделе. Отсутствовали как ручка, так и шпиндель. Но ключ торчал в замке, и казалось, вот-вот выпадет. Бауэрс открыл рот, что-то заподозрив, а затем опустился на пол, как терьер, и принялся шарить по полу. Пол был голый, если не считать стула с тонкими ножками недалеко от двери; под стулом он нашел то, что искал. Это был набалдашник ярко-коричневого цвета, неплотно закрепленный на шпинделе. Но на другом его конце набалдашника не было.

– Там кто-то есть, – шепотом произнес он. – Понимаешь? Дверная ручка давно болталась, шеф просил меня починить ее. Кто-то вошел туда и закрыл дверь. Потом он попытался выйти. Но ручка болталась и стержень не проворачивался, этот человек повозился с ней, подергал туда-сюда, и ручка упала на пол. А теперь он там, внутри, и не может открыть дверь. Дверь не заперта, но щеколда защелкнута, и это как замок, потому что ее нельзя повернуть. И теперь он там, с другим набалдашником в руке…

– Хогенауэр?

– Думаю, это маловероятно, – ответил Бауэрс. – Нет. Не шеф. Но на свободе тот грабитель, за которым вы, копы, гоняетесь…

Я взял из его рук шпиндель с набалдашником. В тот же миг по ту сторону двери мы оба услышали шум, что-то вроде быстрого шуршания. Без всякого предупреждения, не изменив выражения лица, Бауэрс направился к входной двери, чтобы выйти на улицу. Я бросился вперед и схватил его за руку, иначе через несколько секунд на зов Бауэрса к нам ворвались бы мои друзья из полицейского участка. Немного повозившись и держа Бауэрса свободной рукой, я поставил шпиндель на место, затем повернул ручку и распахнул дверь.

Внутри было совершенно темно. Теперь не было слышно никаких звуков. Бауэрс тихо дрожал, прижимаясь к стене и пытаясь выйти за линию двери.

– Ты что, офигел? Дуй в свой свисток, дубина. Есть опасный… – начал он с подчеркнутым равнодушием, но потом замолчал.

Я пошарил вдоль стены в поисках выключателя. Выключатель там был, но, когда я нажал на него, свет не зажегся. Фонарь все еще висел у меня на поясе. Его широкий луч скользнул по комнате к стене с книгами, затем повернул направо и замер. Вдоль правой стены располагались два закрытых ставнями окна. В другом конце комнаты, в нескольких футах от дальнего окна, стоял широкий стол на когтистых ножках, за ним, боком к двери, – низкое мягкое кресло, а в кресле сидел мужчина и ухмылялся.

Это было довольно неприятное зрелище. «Ухмылялся» – подходящее слово, хотя оно вряд ли завершает описание лица, полностью потерявшего форму, оплывшего, как каучук или воск. Шея была выгнута дугой назад, лицо частично повернуто в сторону двери, маленькое худенькое тельце мужчины искривилось в форме арки, будто он хотел подняться со стула, а его ноги запутались в ножках стула. Его лицо, казалось, состояло из одних зубов и глаз, и, если бы не заостренная мочка уха, я не сразу узнал бы Пола Хогенауэра. Белое глазное яблоко поблескивало на свету. Не требовалось больших медицинских познаний, чтобы понять, что Хогенауэр мертв, при этом для специалиста, даже неопытного, было очевидно, что Хогенауэр умер от отравления стрихнином.

На нем был один из тех смокингов, которые были в моде тридцать лет назад, из плотной темной ткани с бурыми лацканами. Лысая голова была увенчана давно вышедшей из моды «шапочкой для курения» в форме турецкой фески, с которой за ухо свисала кисточка. Шапочка выцвела до красновато-оранжевого цвета. Она напоминала перевернутый вверх дном цветочный горшок. А под ней сидел мертвец, склонив голову на плечо, и ухмылялся.