Они спорили с искренней верой в социальный прогресс, проступивший так отчетливо, в близкие перемены, которые позволят подстегнуть неспешный ход российской истории. И даже князь Кугушев, обычно неторопливый в движениях и разговоре, в меру насмешливый, стал неожиданно резок.

– Что вы, уважаемый Георгий Павлович, умеете, кроме как красиво рассуждать о социальных утопиях и писать для управы отчеты? – спросил Кугушев, глядя с несвойственной для него серьезностью и нервно оглаживая небольшую густо-черную бородку.

– Я умею грамотно выращивать хлеб, овощи. Сажать плодовые деревья. Да, да, в отличие от многих – выращивать, а не выкорчевывать.

– На кой ляд ваши деревья, если под ними гибнет человек? Именно его мы решили спасти.

– Ради которого вы, Вячеслав Александрович, любезно передали часть своего состояния в партийную кассу. Так ведь?.. И на ваши деньги купят револьверов и станков для прокламаций, чтобы одних убивать из-за угла, других, слабовольных и корыстных, одурманивать обещаниями райской жизни, которая наступит на следующий день после революции или победы на выборах в Госдуму…

Малявин поморщился, процеживая наново спор. Ему казалось, что он не нашел простых доходчивых слов, что возникла в споре совсем ненужная патетика, могущая вызвать усмешку. Но если с Петром Цурюпой, который подтасовывал цифирь, характеризующую крестьянские подворья в Уфимском уезде, чтобы доказать, будто идет обнищание масс, и ему подобными, страдающими с детства комплексом неполноценности, все более-менее ясно, то почему на их стороне образованный, богатый князь Кугушев, было непонятно и нелогично, ибо брать за основу зов крови предков, срубавших когда-то в жадном упоении белокурые головы, не хотелось. «Может, из-за этой нелогичности, непонятности проиграл, когда дошло до конкретного, простого – да или нет?» – спрашивал он себя, и это томило, угнетало его теперь перед поездкой в Калугу, подобно накопившимся долгам, от которых не мог избавиться одним махом.


Пятилетний Андрюша называл тетку мамой, а его признавать не хотел. Не давался и даже подарки из рук брать не решался. Но Георгий Павлович не настаивал, потому что все шло как бы понарошке, и надо сделать усилие над собой, чтобы поверить, будто этот маленький, кучерявый, совсем не малявинской породы мальчик в самом деле родной брат по матушке. Однако под вечер, когда зашел в детскую и вгляделся в Андрюшу, – он стоял перед тетушкой, наказанный за какую-то шалость, и выпрашивал прощения, – то догадался, ухватил, что у маленького братца такие же, как у мамы, большие печально-удивленные глаза, когда он не смеялся и не капризничал, бранясь с тетушкой, женщиной строгой и последовательной во всем до педантизма, кроме воспитания племянника.

Дядя искренне обрадовался его приезду, за ужином неуступчиво рекомендовал отведать то заливное, то еще один кусочек молочного поросенка, начиненного овощами, приговаривая при этом: «Не знаю уж, как там у вас на Урале, а у нас в Калуге с этим строго…»

Георгию Павловичу вспомнился гоголевский незабвенный Чичиков и его обед у помещика Петуха Петра Петровича. Он помнил эту сцену почти дословно и взялся прямо за столом пересказывать, как добродушный хозяин сделался совершенным разбойником. Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не могут жить на свете».

Отсмеявшись, дядя выговорил, промокая салфеткой глаза:

– Вот урезал, вот да молодец, Гера!

– Это не я молодец. Это Гоголь Николай Васильевич, первейший русский писатель.

Тетушка, хмурившая до этого брови, давно желавшая угадать цель приезда племянника-опекуна, подозревая втайне, что он хочет забрать к себе Андрюшу, в чем решила воспрепятствовать всеми силами, подобрела лицом, и за столом стало как бы просторнее, светлее, разговор пошел обычный, непринужденный: «А вот у нас… А как там в Уфе цены на хлеб?.. А читали, что в Москве творится?»