– Что это у вас за игра? – спросил Аттикус.
– Ничего, – сказал Джим.
По его уклончивому ответу я догадалась, что наша игра – секрет, и не стала вмешиваться.
– А для чего тебе ножницы? И почему ты рвешь газету? Если это сегодняшняя, я тебя выдеру.
– Ничего.
– Что «ничего»?
– Ничего, сэр.
– Дай сюда ножницы, – сказал Аттикус. – Это не игрушка. Все это, случаем, не имеет отношения к Рэдли?
– Нет, сэр, – сказал Джим и покраснел.
– Надеюсь, что так, – коротко сказал Аттикус и ушел в дом.
– Джи-им…
– Молчи! Он пошел в гостиную, там все слышно.
Когда мы очутились в безопасности на задворках, Дилл спросил Джима: разве нам больше нельзя играть в Страшилу?
– Не знаю, Аттикус не сказал, что нельзя…
– Джим, – сказала я, – по-моему, Аттикус все равно все знает.
– Нет, не знает. А то бы он так и сказал.
Я вовсе не была в этом уверена, но Джим сказал – вся беда в том, что я девчонка, девчонки вечно воображают невесть что, поэтому их все терпеть не могут, и, если хочешь быть настоящей девчонкой, можешь убираться и играть с кем-нибудь другим.
– Ладно, – сказала я. – Можешь играть в Страшилу. Увидишь, что будет.
Что нас застал Аттикус – это была уже вторая причина, почему мне расхотелось играть. Первая появилась в тот день, когда я вкатилась в колесе во двор к Рэдли. Я трясла головой, меня мутило, от воплей Джима звенело в ушах, и все-таки я расслышала тогда еще один звук, совсем тихий, с тротуара его слышно не было. В доме кто-то смеялся.
Глава 5
Я так и знала, что дойму Джима, – в конце концов ему это надоело, и, к моему великому облегчению, мы забросили игру в Страшилу. Правда, Джим уверял, что Аттикус вовсе ее не запрещал, стало быть, можно продолжать; а если бы Аттикус и запретил, есть выход: возьмем и назовем всех по-другому, и тогда нам никто ничего не сможет сказать.
Дилл очень обрадовался такому плану действий. Вообще Дилл совсем прилип к Джиму, и я стала злиться. Еще в начале лета он сказал – выходи за меня замуж, но очень скоро про это забыл. Как будто участок застолбил и я его собственность: сказал, что всю жизнь будет любить одну меня, а потом и внимания не обращает. Я его два раза поколотила, но это не помогло, он только больше подружился с Джимом. Они с утра до вечера торчали в домике на платане, что-то затевали и выдумывали и звали меня, только когда им нужен был третий. Но от самых сумасбродных затей я и без того на время отошла, хоть меня и могли за это обозвать девчонкой, и почти все оставшиеся летние вечера просиживала на крыльце мисс Моди Эткинсон.
Нам с Джимом всегда позволяли бегать по двору мисс Моди при одном условии – держаться подальше от ее азалий, но отношения у нас с ней были какие-то неопределенные. Пока Джим с Диллом не начали меня сторониться, она для меня была просто соседка и соседка, только, пожалуй, добрее других.
По молчаливому уговору с мисс Моди мы имели право играть у нее на лужайке, есть виноград (только не обрывать ветки с подпор) и пускаться в экспедиции по всему участку за домом – условия самые великодушные, и мы даже редко с нею заговаривали, боялись нечаянно нарушить хрупкое равновесие этих отношений; но Джим и Дилл повели себя так, что я поневоле сблизилась с мисс Моди.
Мисс Моди терпеть не могла свой дом: время, проведенное в четырех стенах, она считала загубленным. Она была вдова и при этом женщина-хамелеон: когда копалась в саду, надевала старую соломенную шляпу и мужской комбинезон, а в пять часов вечера, после ванны, усаживалась на веранде, точно королева нашей улицы, – нарядная, красивая и величественная.
Она любила все, что растет на земле, даже сорную траву. Но было одно исключение. Стоило ей обнаружить у себя во дворе хоть один подорожник – и начиналась новая битва на Марне