А в центре актового зала стопкой маты, вдоль стены канаты, а в рекреации на третьем – пальма, с кнопками в стволе и надписью на кадке «ШБ-164». А возле вешалок из гипса Ленин, то есть гипсовая голова его, с которой, если нету ведьмы бабы Гали, много гипса – сколько хочешь! – ногтями можно сколупать. А можно звездочкой царапать парту: «ТАНЯ», и дома тоже: «Таня», «Таня», «Таня»… и получить от матери за это по ушам.
Цветы не вянут, зимы жарки, и можно заблудиться в белом яблочном саду, и золотом лучи сквозь доски голубятни старой щекочут нос, и тени исчезают в полдень, тени веток, трав и тени лет.
«Ты помнишь, Сашка, мы всему смеялись? Нам только палец покажи, и все! – писала Таня. – Как пес идет, как грач скачет, какой у Анны Капитонны „капитон“ на заде, ворона-дура кар да кар! Как тетя Тося с Тетей Дусей за субсидией идут. „Субсидия“ – смешно… „Вам только палец покажи!“ – мать говорит твоя, а только из подъезда выйдем – палец покажу тебе, и оба хохотать. Нет, правда, ты попробуй удержись! Серьезно, Сашка! Я серьезно! Животик надорвешь, вот до чего серьезно все смешно. „Черт за уши щекочет!“ – скажет мать твоя, а нам смешно и это. Смешно, хоть удавись.
Разбитые коленки, от зверобоя зыкинские синяки… никак не зарастет травой пятак заговоренный, и с каждым годом тяжелеет что-то. То тут, то там, как будто ты учебники несешь за пятый класс домой, а лету – все, кранты. И из осенних листьев в сентябре венок, из одуванчиков – в апреле… А помнишь, на скамейке он лежит, засохший, смятый, снятый… нитками из детства все насквозь прошито, колются иголки, не дают уснуть… И если елку вынесли уже, то в доме пусто так, что слышно пустоту. Она ничем полна. В совке еловые иголки с пылью, осколки шариков разбитых, шорох мишуры. Стучит по классикам от ваксы черной крышка, шайбу мальчики большие отобрали, в чернилах пальцы, клякса в чистовик, и через горизонт натянутой веревки перепрыгнуть можно, и там уже осалить нас нельзя…
Твоя Т. Б.
«Приближе к нему», – мать сказала в голове, и Шишин палец послюнил и, окунув в солонку, облизнул.
Глава 5
День рожденья
– Уж небо осенью дышало… – сказала мать, плотней задергивая занавески, обернулась.
Шишин хмуро посмотрел на мать. Он не любил, чтоб вслух она стихов читала. Не любил.
– Что смотришь, как удавленник на свадьбу? – спросила мать. – Не помнишь разве? Пушкин!
– Почему на свадьбу? – удивился он, но как-то сразу понял почему. Мысль показалась серой, длинной, как резина, он с подозреньем кинул взгляд на календарь, где красным помечала мать все «православные» недели, сжался: скоро…
Тапки под клеенкой незаметно скинув, прислушался с тоской, как гниль бормочет в черной и кривой, закрытой дверцами трубе, и вспомнил вдруг, что спал сегодня плохо в мертвый час и сны плохие, как в гробу все снились. Старуха с девичьим лицом, собака в волчьей бабушкиной шали, младенец в люльке с каменным лицом, Бобрыкин ненавистный, мать и дворник страшный Петр Павел, тот, который за забором школьным учительницу Анну Николавну в листьях сжег, что музыку до пятого вела, а с пятого пропала.
«Убавил, не убил…» – шепнуло в голове. «С Петровки сухо, день велик…» – в ответ вздохнула мать, и стало страшно Шишину, что день велик и сух с Петровки, и все идешь, идешь, никак не смеркнешь, и сам не знаешь… что. «И почему так говорят, что он убавил? Убавил не убил, а он убил…»
– Иди, скажу секрет! – во сне пообещала Таня.
Шишин подошел.
– Дворник Петр Павел Анну Николаевну зарезал, – касаясь уха шепотом лакричным, прощекотала Таня. – Теперь, где закопал, награбит листьев и сожжет, пойдем смотреть?