– У вас в Германии небось сигары буржуйские?

Новичок не успевает ответить Трактору, что он советский немец. Наши национальные откровения прерываются. Пупок с лычками сержанта выводит меня и Мюллера в коридор, втыкает носом в стену. Гремят замки, лязгают двери, повторяя в миллиардный раз тюремную музыку. Нас ведут куда-то вниз через бесконечные лестницы и проходы, широкие по дореволюционной моде. Но даже бесконечность рано или поздно достигает финиша. В нашем случае это пенал метр на два метра, не только без койки, но даже без стула. Наконец меня вталкивают в допросную камеру, где стол и два табурета, всё привинчено к полу. Хмурый лейтенант госбезопасности топчется на ногах. В руках у него тощая папочка с моей фамилией на обложке, протягивает её капитану, что занял насест за столом.

– Ещё один, товарищ капитан. Пятьдесят восьмая – двенадцать, недонесение о контрреволюционном преступлении.

Старший из двух гэбэшников – наверняка любимец женщин, чернявый красавчик кавказского типа с тонкой полоской усов. Летёха такой же простой, как все наши поволжские. Молодая лысина и полнота здорово портят облик грозного гэбиста с орденом Красного Знамени на застиранном сукне гимнастёрки.

– Связан с Мюллером?

– Нет, товарищ капитан. Член семьи изменника Родины. Его тоже – в Москву?

Дело принимает неожиданный оборот. Откуда-то свалились залётные москвичи. Лубянка забирает Фашиста у Казанской госбезопасности. Вот новости! И меня заодно?

– Обязательно! – смуглая рука с редкими волосиками властно шлёпает по столешнице. – Что вообще у них за порядки? Почему, ёпть, враги народа в одной хате с блатными? Не во внутренней тюрьме НКВД?

Я сочувственно киваю. Да, непорядок! И общество ворья опостылело.

Капитан не обращает внимания. Он рассматривает листики моего дела, ту часть, что пришпилена к тюремной «истории болезни».

– ЧеСеИР – не преступление. О чем же ты, паскуда, умолчал? Небось отец готовил поджог в паровозном депо?

Вопросы падают один за другим, поставленные жёстко, пусть не слишком благозвучно. И косноязычно. Едва успеваю отбрехиваться.

– Трищ капитан, разрешите, я его спрошу, – суетится лейтенант.

Тот кивает, и мне в торец влетает первая зуботычина. Пока – предупредительная. Отчаянно кручу головой, молюсь истово: не знал ничего об отцовских делах, гражданин начальник, иначе бы как Павлик Морозов…

Стенания прерываются ударом. И как по заведённому: вопрос – удар. Аккуратно лупит, не калечит. Я, как и многие другие в допросных подвалах, мучаюсь с выбором – сказать товарищам с синими петлицами некие слова, побои прекратятся. Но…

– В Москве доработаем, – останавливает коллегу капитан. – Давай Мюллера.

В пенале холодные стены. К ним мучительно приятно прижаться после допроса. Так коротаю время, пока в клетуху не возвращают Фашиста.

Облик его, до того бесцветный, что прошёл бы мимо него на улице – не заметил, теперь расписан палитрой сумасшедшего художника. Трогаю свои распухшие губы. Боюсь, выгляжу ничуть не лучше.

– Я здесь не вынесу…

– Вешайся.

– Теодор! – немец наваливается на меня, словно в порыве похоти, и яростно шепчет на ухо. – Нас отправят в Москву. Нужно бежать по пути!

– Отвянь, а? Выход отсюда один – оттрубить от звонка до звонка и откинуться.

– Меня обвиняют в шпионаже! Могут и в расход. Вам просто говорить, статья-то уголовная.

Тут и огорошиваю его, что сам хожу под пятьдесят восьмой, только не кричал об этом на каждом углу. В транзитке и пересылке катит, дальше тихариться бессмысленно. Опытные говорят – в лагере на перекличке зэк называет статью.

– Майн Гот! Вот почему вас тоже в Москву…