Он рассеянно оглядел веранду, краем прилегавшую к левому крылу дома, его дома, порог которого Ивонна еще даже не переступила, и тотчас, словно в ответ на его немую мольбу, Консепта показалась в дальнем конце веранды, направляясь к ним. Она держала в руках поднос и сосредоточенно смотрела прямо на него, не отводя взгляда, не видя ни чахлых растений, запыленных и осыпавших свои семена на невысокую балюстраду, ни перепачканного гамака, ни сломанного, как в скверной мелодраме, стула, ни продавленной кушетки, ни грубого чучела Дон Кихота, набитого соломой и косо подвешенного к стене, она медленно приближалась к ним, шаркая по красному кафельному полу, усыпанному пылью и сухими листьями, которых она не успела вымести.

– Вот видишь, Консепта знает мои привычки. – Консул теперь смотрел на поднос, где было два стакана, неполная бутылка виски «Джонни Уокер», сифон с содовой, jarro[87] с подтаявшим льдом и еще бутылка, тоже неполная, со зловещей темно-красной жидкостью, похожей на дешевый кларет или, быть может, на микстуру от кашля. – Между прочим, это стрихнин. Хочешь виски с содовой?.. Ведь лед подан специально для тебя. Как, ты отказываешься даже от этого горького пойла?

Консул переставил поднос с балюстрады на плетеный столик, который Консепта вынесла на веранду.

– Ради бога, пей без меня, спасибо большое.

– Ну тогда виски в чистом виде. Пей смело. Тебе же нечего терять, правда?

– Хоть бы ты дал мне сперва позавтракать!

«…Она могла бы согласиться один-единственный раз, – раздался в ушах консула какой-то голос, торопливый, захлебывающийся, – ведь тебе, разнесчастный ты человек, сейчас так нужно снова напиться, уж это точно, и, пожалуй, хуже всего то, что долгожданное возвращение Ивонны, увы, лишь приглушило твою боль, мой милый, только и всего, – скороговоркой бормотал голос, – и создавшееся положение имеет первостепенную важность в твоей жизни, за единственным, наиважнейшим исключением, которое состоит в том, что теперь тебе придется выпить раз в пятьсот больше против обычного, иначе ты пропал. – И он узнал голос своего благожелательного, докучливого знакомца, у которого, пожалуй, были рога и хвост, являющегося во всевозможных обличьях, этого мастера на словесные ухищрения, а тот продолжал сурово: – Но таков ли ты, Джеффри Фермин, неужели ты столь слаб и напьешься в сей роковой час, нет, ты не таков, ты поборешь, ты уже поборол этот соблазн, это так и не так, но я вынужден тебе напомнить, что прошлой ночью ты устоял, не выпил, пропустил раз, и другой, и третий, а потом сладко вздремнул и проснулся, можно сказать, совсем трезвый, это было так и не так, так и не так, но мы же знаем, что было так, ты выпил самую малость, дабы унять дрожь, и проявил изумительное самообладание, которого она не хочет и не может достойно оценить!»

– Я вижу, ты все же не веруешь в пользительность стрихнина, – сказал консул (как бы там ни было, один вид бутылки с виски доставлял ему величайшее облегчение) и с молчаливым торжеством налил себе полстакана зловещей жидкости. Как-никак я боролся против соблазна не менее двух с половиной минут, и спасение души мне обеспечено. «Я тоже не верую в пользительность стрихнина, Джеффри Фермин, ты опять меня до слез доведешь, дурак безмозглый, я морду тебе разобью, идиот ты этакий!» Это был голос еще одного знакомца, и консул, подняв стакан в знак того, что узнал говорящего, в задумчивости выпил половину. Стрихнин – шутки ради он добавил туда лед – был сладостен, почти как гашиш; кажется, он произвел подспудное, едва ощутимое возбуждающее действие; и еще консул, который все стоял на ногах, почувствовал, как боль встрепенулась в его душе, ничтожно слабая, презренная…