; мы здесь – и не здесь, сейчас – и еще когда-то. Нас как бы и нет, вот в чем дело. Мы не выдерживаем бытия, мы не удерживаемся в настоящем. Wann aber sind wir? спрашивает Рильке. Когда же мы действительно есмы? Так страшно редко; в какие-то совсем отдельные, краткие, хрупкие, незабываемые мгновенья… Разве можно с этим смириться? Со всем, чем угодно, но с этим смириться нельзя. Надо – быть, надо жить настоящим, надо (говорят мистики) отбросить все праздные помыслы и погрузиться в это вечное сейчас, в nunc stans, в эту единственную, и божественную, реальность. А раз так, то почему не попробовать научить себя пребыванию в настоящем? Как же именно? Есть разные методы, выбирайте любой. И вот мы уже сидим, в одиночестве или в обществе волосатых юнцов, бородатых правдоискателей и пожилых тетенек с восторженными глазами, в дзен-буддистском, к примеру, монастыре, занимаясь тем, что европейцы называют медитацией, что на дзен-буддистском языке называется просто сидением – сидим, следовательно, с нарастающей волнами болью в скрещенных ногах, с мурашками, пробегающими от колен к ступням и обратно, упорно глядя в кусок белой стены перед нами, с уже наизусть, через пару часов, знакомыми нам трещинами, пупырышками и тенями пупырышек, сидим, считая, к примеру, свое собственное дыхание, десять выдохов и затем еще десять, и еще, и еще, от одного до десяти, от одного до десяти, восемь, девять… отвлекаясь, конечно, на всякие посторонние мысли, теряясь в них, забывая счет, забывая себя, вспоминая опять, возвращаясь к себе, начиная сначала, позволяя этим посторонним мыслям пройти и погаснуть, забывая их, забывая все, даже боль в онемевших ногах, считая и считая выдохи, шесть, семь, восемь… И чего-то мы добиваемся, чего-то мы достигаем, и когда выходим на улицу, во двор монастыря или в лес, так видим – дерево, облако, солнце в окнах, водосточный желоб и бочку под ним, с одним-единственным, в воде кружащимся листиком; так видим все это, с таким ощущением своего присутствия здесь и, значит, счастья, согласия и свободы, какое само собой дается нам только в редчайшие, лучшие наши минуты. И наверное, если бы мы все в себе и всего себя подчинили этой задаче, если бы пошли по этому пути не оглядываясь, то дошли бы – или вновь и вновь, может быть, все чаще и чаще доходили бы – до таких сверкающе-снежных вершин, какие теперь лишь манят нас сквозь прочую нашу жизнь. Ведь они, на самом деле, всегда здесь, всегда рядом, эти вершины, ведь мы, на самом деле, всегда уже там, ведь это там и есть наше здесь, мы лишь все время забываем об этом. «Мир духов рядом, дверь не на запоре, лишь сам ты слеп, и все в тебе мертво…», как сказано в «Фаусте». Мы, однако, оглядываемся, отвлекаемся на другое, выбираем другое, писание стихов, например, или, вот, писанье эссе – о стихах, о восьмистишии, например, в 1825 году записанном Пушкиным в альбом Евпраксии Вульф. И что же видим мы в этом восьмистишии? Полную, с чего мы и начали, противоположность всему вышесказанному. Противоположность, разумеется, в выводах. Анализ совпадает с паскалевским; диагноз ставится тот же; лечение прописывается другое. Да, да, сердце живет будущим и тоскует по прошлому, обольщается надеждами и утешается воспоминаниями, настоящего не хочет, не выдерживает, находит унылым – вот и отлично. Вот пускай так и будет. Смирись, надейся и вспоминай. Если жизнь тебя обманет… Никакого если на самом деле. Жизнь – обманет, не сомневайся. Она и есть этот обман, она обманывает, заманивает, соблазняет, влечет нас и тешит – надеждами, еще раз, воспоминаньями, скажем снова. Вот и будь обманутым, оставайся обманутым, отдайся обману. День веселья, верь, настанет… Да никогда он, конечно же, не настанет. Но ты все-таки верь. Все мгновенно, все пройдет… Вот и пускай себе проходит, не пытайся ничего удержать, не упорствуй, не мучайся. Здесь чувствуется страшное в Пушкине, здесь читателю вдруг делается не по себе. Ведь это же, выражаясь языком пошлейшим, «голос самой жизни» – не в том патетическом смысле, в каком, заводя глаза, говорят о «жизни», с большой буквы, учительницы словесности. Это голос самой жизни, понятой как обман и иллюзия, покрывало Майи, шопенгауэровская воля. Не «возвышающий», но – «обольщающий обман», по слову Апухтина (который уж как бы, наверно, обрадовался, что мы цитируем его в одном предложении с Пушкиным). Обольщающий обман, каковому и мы отдаемся, заканчивая эссе, выходя на улицу, в сверканье машин и стекол, глядя на девушек, у которых альбомов нет, которых Евпраксиями не зовут, но которые, когда мы улыбаемся им, так улыбаются нам, как будто счастье, вообще, возможно. Мы знаем, что нет; мы опять готовы забыть свое знание, отдаться обману, все тому же, вечному и ничтожному.