Помню и теперь, как лежала в постели больная очередной простудой, а она, заглянув в мой угол, выгороженный в большой комнате книжными шкафами, украдкой из-под передника вытащила его и сунула прямо на пододеяльник. Он был совсем крошечный, даже не столько рыжий, сколько еще какой-то розово-молочный, лапы трогательно разъезжались на белом полотнище. Я прижала к себе маленькое тельце – его сердце мелко и часто стукало в мою ладошку. Я задыхалась от радости. Это будет мой, мой собственный кот, и его будут звать Рыжик – решила я тут же, сомнений не было. И Рыжик остался. Он рос, ел за обе щеки рыбу хек и через год, став толстым и гладким, уже не обращал на меня никакого внимания. Потом он куда-то внезапно и бесследно исчез. Было жаль, но не так чтобы особенно. Позже я узнала, что бабушка попросила одну из наших соседок забрать его к себе на работу.

Впрочем, такова была участь почти всех последующих моих котов.

Итак, я снова осталась одна. Конечно, впечатлений хватало и так – я пошла в школу. Школа была близко. Школа была почти своя – там учились мой дед (тогда это была классическая гимназия), моя тетка, моя мама, – но все-таки это был уже совсем другой мир, пока еще абсолютно неведомый. Я обожала свою первую учительницу Галину Ивановну, бегала встречать ее перед уроками и даже посвятила ей первые стихи. Стихи были длинные и почему-то с трагическим финалом, который не забылся и по сию пору:

И учительница ходит
Между парт – одна, одна…
И никто ей не поможет
Никогда и никогда!

Стихотворение это я старательно переписала на листок и подарила своей музе. Изумление ее я, конечно, приписала силе собственного поэтического дара, в котором нисколько не сомневалась.

Когда я пошла в первый класс, то до школы можно было дойти прямо по нашей же улице – наш квартал упирался в Пушкинский сквер, за которым стояла школа. Миновав три соседних дома, я оказывалась в этом скверике, усеянном осыпавшейся желтой листвой каштанов, и, набирая в карманы блестящие каштановые голыши, только что вылупившиеся из колючих скорлупок, мчалась мимо Пушкина (в сквере стоял его бюст) прямо в школу. Если я прибегала слишком рано, я поднималась по лестнице в тот коридор, где был школьный музей, и, став на цыпочки, разглядывала старую гимназическую фотографию: там среди других выпускников 1912 года был и мой дед. Я читала его имя «Али-бек», и это доставляло мне массу удовольствия. Дома хранились фотографии деда – те, что уцелели после его гибели в 1937 году, но такой не было.

Я любила рассматривать эти домашние старые фотографии, слушать рассказы о том, как жили раньше, до гибели деда и до революции, когда был царь и в лавочке старика-перса, находившейся на нашей же улице, но только не в ту сторону, где школа, а туда, в сторону гор, на углу следующего квартала, можно было за четверть копейки купить такую игрушку, которая на вид совсем как обычная бумажка, а бросишь ее в простую холодную воду – и она вдруг превращается или в цветок, или в лебедя, или еще во что-нибудь. Мне страшно хотелось иметь такую бумажку и ужасно жалко было, что уже нет ни старого перса, к которому бегала бабушка, когда была девочкой, ни его лавочки, полной всяких занимательных вещиц… Не знаю, что больше производило на меня впечатление – таинственная бумага или те четверть копейки, которые показывала бабушка, доставая шкатулку с разного рода монетками. Это были старые деньги, те, которые сохранились с тех времен. И вот там, среди разного размера монет, иногда очень больших, с портретами каких-то царей, и лежал малюсенький медный кружочек – на одной стороне его была нарисована то ли двухголовая птица, то ли всадник с копьем, а на другой так и было написано – 1/4 копейки. Я смотрела на медный кружок с неподдельным уважением, раз на него можно было купить такую замечательную вещь. Теперь на четверть копейки что купишь? Конечно, на копейку можно купить целый коробок спичек и устроить не один костер в саду, но костер – это костер, а волшебная бумага – это совсем, совсем другое. Это меня очень огорчало.