Помер Лукьян, и «мир» взял у Федосевны надел. Оставил ей только избу и огород. В избе в одном углу жил сапожник, переселившийся из Каменки, и платил за квартиру двадцать копеек в месяц; в другом углу жила сама Федосевна с двумя своими девками – Аксютою и Парашкою. Огород снимал сосед Демочка, холостой женоподобный мужик, который сам ткал «кросна», стирал на пруде белье и пел высоким фальцетом: «Я вечор в лужках гуляла», за что и пользовался в деревне самыми смешными прозвищами.

Только этими доходами да поденщиною и жила Федосевна. Правда, когда Парашка вышла в Каменку замуж, стало хуже – приходилось изредка ходить побираться, но все-таки можно было кое-как жить. Но приходила голодовка и очень рано посетила Федосевну. Худощавая, «востроносая» Аксютка не вынесла даже и двух месяцев еды землянисто-зеленоватого, липкого хлеба, заболела и, может быть, от этого, а может быть, от чего другого, померла на пятой неделе поста… Федосевна так оторопела от горя, что стала неузнаваема в несколько дней.

Кормиться стало нечем. Сапожник ушел в село, а огород Демочка по такому времени не снял. Парашкиному мужу было бы не грех приютить почти совсем слепую, слабую, слезливую старуху, но он был не такой человек, чтобы кормить лишний рот. Приходилось побираться. И Федосевна пошла. Заперла свою хибарку и пошла куда глаза глядят.

Летом было совсем хорошо: идешь, уморишься, – можно лечь и заснуть на первой меже; лапти были еще совсем новые, а на кресте завязано восемь целковых. Больше Федосевна не успела скопить; думала на старости лет хоть похорониться как люди, купить «покрывало», сшить рубаху. Но пришлось все деньги, копеечку за копеечкою, на хлеб и на лук истратить.

Осенью же стало плохо: холод, лапти растрепались, деньги вышли, подавать «скорочки» перестали. А тут еще удушье; вот как иногда схватит кашель, кажется – душа выходит.

Долгая жизнь с беспечальным девичеством, с тяжелым замужеством, с семейными радостями и печалями осталась где-то далеко-далеко… Федосевна еле ходила.

Теперь она добиралась до Каменки. В Каменке жила Парашка.

«Не прогонит, – думала Федосевна, – хоть недельку погощу. Небось ребятишки-то большие стали… Деточки немысленные!..»

И надежда повидать родимых ребятишек, побыть в теплой избе, съесть мягкого хлебца заставляла ее идти поспешнее… А когда Каменка зачернела совсем близко, у Федосевны так застучало сердце, что она едва держала мешок и ежеминутно поскальзывалась по грязи… Вот и пруд, большой, размытый водою ров у спуска, а за ним на горке изба Парашки… Около избы кружилась овца, а за нею бегала баба, выкрикивая скороговоркою:

– Кытя-кытя-кытя-кытя!.. Федька, забеги справа!

– Постой, я подмогу! – с дрогнувшею улыбкой слабо крикнула Федосевна.

II

…Загасили огонь и давно спали. Тишина теплой темной избы словно дышала тихим дыханием спящих и легким храпом. Не спала только она одна.

Кашель совсем замучил ее – всю грудь и голову отбил. Дышать было страшно неловко и тяжело, тело горело, ноги – как во льду. По временам Федосевне становилось так страшно – неприятно, что она изнемогала, забывалась и, когда открывала глаза, долго не могла понять, где она. Темная изба казалась ей какою-то низкою могилою, погребом…

Но на душе у старухи было тепло. Парашка – ласкова, Осип – ничего, даже поздоровался и все смеялся одними глазами, когда она за ужином согрелась, повеселела и начала рассказывать, что она видела и слышала… Можно, значит, отдохнуть, погостить… Только ребятишки не шли. Боятся.

«Немысленные!» – думала Федосевна с грустною нежностью про детей и про Парашку, которую она как-то особенно любила теперь, и в темноте утирала слезы, пока кашель не заставлял ее забывать все на свете.