– Он готов принять меры, но его нужно… поддержать, вы меня понимаете, надеюсь, вполне. Как говорил патрон моей юности лорд Веллингтон: всякое событие имеет право быть, но происходит то, которое больше давят. Что я знаю верно, обещал он говорить и с Константином, чтобы тот не отступил от своего слова и не претендовал на трон.
Заканчивал фразу Николай уже вполоборота к матушке; правая нога, затянутая в плотные белые рейтузы, выставлена вперед и слегка подрагивает, как у жеребца-иноходца. Эта привычка появилась недавно, когда он понял, что трон предназначен именно ему: сначала он ее сдерживал, а потом, наоборот, как бы демонстрировал, уверенный, что умным людям его вздрагивающая нога говорит больше всяких слов.
Мария Фёдоровна ласково улыбнулась в ответ:
– У Кости моего, цесаревича Варшавского, тронобоязнь врожденная. Ты этим не страдаешь, Никки. Тронобоязнь перерастает в меланхолию… Алекс позван как тираноизбавитель (вдруг всхлипнула), Костант стал троноизбегателем… Алекса и обманули, и обманулся… С конституцией заигрывал… А как вновь надумает чудить? На ограниченье самовластья духу, слава богу, не хватило. Пред ним народ – и темный и лукавый… неблагодарный, Бога вспоминает в нужде да слабости.
– Матушка, еще отец указом запретил народу поле в воскресенье! – Мягкий, но звонкий голос великого князя Михаила резал надушенный воздух в клочья. – Но до сих пор ведь гонят! Когда ж в молитве голову склонить, а не только в барщине с утра до вечера, да еще и в праздники…
– И ты дерзить… Приятное сказать мозгов побольше надо! – Мария Фёдоровна качает головой, и зависает тяжелая пауза. – Где взять законопослушного помещика? В Германии? К каждому по надзирателю приставить? Такие здесь традиции веками…
– Объявить мятежником того, кто хоть раз нарушит сей указ, другие… – Михаилу не впервой было играть роль простачка.
Но Николай строго и высокомерно оборвал по-французски:
– Тебе не следует иметь такую тему.
– Случайно ли царь Пётр определил быть немкам женами царей России! – Мария Фёдоровна неприятно для русского уха спесиво растягивала слова. – Эти ваши… хороши для неги, а как до дела – лежебоки, кобылы сивые! Вот ваша бабка…
– Умела совмещать…
– Мишель!.. – Мария Фёдоровна умоляюще шутливо и томно повернула голову в сторону младшего сына.
Николай взял брата под локоть, натянуто улыбаясь, подобострастно склонясь и слушая мать.
– Мой мальчик, мой Никки, ты узаконишь строгость для России навсегда. Палок им, палок! Они нас за тиранов почитают! До сих пор глаза бунтующих семеновцев я вижу – и вы их видели – солдат и офицеров! Тираны мы для них – пусть так. Есть Польша, есть крещеные евреи, немцы – вот опора нам! Случайно ли Благословенный так Европой занялся?.. Иначе с лапотным не сладить, правленья нашего не удержать. Уже в пиесах ум клянут, что беды ум приносит… Слыхали?
– Да, матушка, – склонил голову Николай, – поэты развелись грибами, а к делу некого приставить. Вяземский мот, болтун, завистник… Карамзин – тот самый негодяй, благодаря которому народ узнал, что русского царя тираном можно почитать. А этого… что ум свой бедный в пьесе расхвалил, я видел у Паскевича. Потоньше штучка, поумнее, но болтлив, собою занят, тщеславен, как все сочинители, без меры…
Мария Фёдоровна себе тихонько: «Прямо Алекса портрет выходит…» (вслух, с преувеличенной тревогой):
– Что с нами, дети, будет? Всё выходит из своих границ – как Нева, шумит и угрожает. А Алекс наш всё на колесах, всё у него Голицын или Аракчеев – пустые люди, на мой взгляд.
– Тени прошлого. – Николай вновь выпрямился и говорил исключительно по-французски, небрежно. – Годятся для затычек сквозняков души. Один своими пушками спас от позора европейских королей, другой молитвами скреплял решимость Александра. Какой из Аракчеева правитель дел?! Сам раб, другого языка не знает. Ну и Голицын тоже возомнил себя щитом Христу и христианства… Все выбились из-под руки державной.